Все для Joomla . Бесплатные шаблоны и расширения.

Урок 1. Биография А.И. Солженицына (1918 – 2008)

Четвертый наш нобелиат (да, ведь и о пятом надо будет тоже хоть урок поговорить…). Однако боюсь, что после Пастернака премия уже не столько литературная, сколько политическая, чем дальше, тем больше. В случае с Солженицыным уж точно: он ведь больше публицист, чем писатель. Как писатель он примерно такой же славный беллетрист, как Виль Липатов («Деревенский детектив», «Сказ о директоре Прончатове», «Еще до войны» и т.п.), например, или очаровательная Розамунда Пилчер (и выше классом, чем Артур, к примеру, Хейли). Это неплохо, даже очень. {jcomments on} Приятное такое умение писать по-своему вкусно – если он пишет именно художественную прозу, а не историко-документальное исследование. Умение связано, на мой взгляд, с сугубо бытовым талантом знать, как что устроено на свете: где что почем, какие кнопочки и колесики приводят в действие механизмы разного уровня «общественных устройств». Это очень реальный, очень заземленный взгляд на вещи; автор может даже рваться мыслью к какой-нибудь «духовности» (Солженицын же и правда устремлялся в эту сторону), но талант ведь не задушишь, не убьешь. Равно как и не купишь, если нет… Когда Пастернаку нужно решить бытовую проблему своих героев, он прибегает к помощи каких-то совершенно мифологических персонажей, которые все устраивают за них. То есть автор понятия не имеет, как решаются все эти бытовые неурядицы на самом деле. (А что возьмешь с богемного интеллигента, музыканта и философа?.. сами такие…) Другое дело Солженицын. И в книгах, и в жизни он продемонстрировал редкостную деловую вменяемость. Про жизнь еще расскажем, а про книги, наверно, нет, так что можно вначале устроить этакое попурри из всяких красочных деталей. В «Раковом корпусе» – про то, как в Казахстане редок снег, и модницы влезают в шубки при малейшей возможности, в «В круге первом» – про дипломатическую младшую дочку, которая не умела одеваться, хотя и была возможность. Он вообще не гнушался описывать покрои платьиц, а на это не всякая пишущая дама рискнет пойти… В общем, реалист-бытовик, который стал большой фигурой, потому что посмел написать о запретном и заставил себя прочитать. Сам себя он, судя по всему, считал историком и философом, до конца жизни все пытался понять, как же было раскручено в России «красное колесо»… Похоже, что не докопался, хотя утверждать не возьмусь – еще не осилила…

Воздействие же его на интеллигенцию в чем-то сродни гипнозу Горького. Ведь все же считали его равным в одном ряду с Чеховым, Буниным, Блоком и т.п. А то я позначительней. Есть какая-то таинственная власть над умами у простонародных авторов в нашей литературе… Вспомнить хоть как благоговел перед Солженицыным о. Александр Шмеман…

Александр Исаевич Солженицын родился в Кисловодске, на Северном Кавказе, а родители его познакомились в Москве. Оба из русских крестьянских семей, выбившихся в люди трудом, упорством и талантом. Оба «интеллигенты в первом поколении», в Москву приехали учиться. Отец (то ли Исай, то ли Исаакий) учился в МГУ (можно себе представить, чего ему стоило поступление), но началась война, и он ушел добровольцем. Воевал, демобилизовался и погиб (вроде бы) в результате несчастного случая на охоте еще до рождения сына. Эта версия никогда не опровергалась, так что, наверно, правда, а не легенда ради безопасности семьи. Мать (Таисия Захаровна Щербак – возможно, украинка) устроилась работать машинисткой, потому что оба дедовских крестьянских хозяйства были разорены. Когда сын дорос до 6 лет, уехала в Ростов-на-Дону, работала там. Там же сын получал образование. Закончил физико-математическое отделение Ростовского университета. Получал Сталинскую стипендию – то есть учился истово и, главное, целенаправленно, на результат. Хотя вообще-то уже знал, что хочет быть писателем. Факультет выбрал ради интересных преподавателей. Пробовал поступать в театральную студию Завадского, но не прошел. Женился еще студентом на Наталье Решетовской, молоденькой студентке-химичке, всю жизнь его любившей, много претерпевшей и в итоге покинутой, но это отдельная история… В 1939 поступил на заочное отделение московского ИФЛИ (институт философии, литературы, истории) – лучший гуманитарный вуз советской России, налаженный Брюсовым, между прочим. Физмат свой Солженицын успел закончить до войны и даже получил распределение в какую-то провинциальную школу учителем. Но рвался воевать. Сначала его вообще не брали по здоровью. Потом взяли в обоз. Потом он добился (добиваться этот человек умел феноменально), чтобы приняли в артиллерийское училище, которое закончил в 1943 лейтенантом – и на фронт. Дослужился до капитана, получил два ордена. Дошел до Восточной Пруссии, воевал и успевал еще писать рассказы, которые отсылал в центральные журналы. Их одобряли; всегда упоминают об одобрении Бориса Лавренева, считавшегося литературным авторитетом и человеком влиятельным. То, что писал тогда Солженицын, было еще вполне советским. Он, например, чуть ли не до войны еще задумал разобраться в том, что же происходило во время Первой мировой, и написал довольно большой текст – с совершенно ортодоксальных позиций. Но под конец войны стал думать, что Сталин все же нарушает «ленинские нормы» и надо б к ним вернуться… И переписывался об этом со своим другом, тоже воевавшим. Причем оба знали про военную цензуру, но шифровались халтурно: прозрачно называли Сталина Паханом. Ну и были арестованы, доставлены в Москву, осуждены на 8 лет лагерей за «антисоветскую пропаганду и агитацию». Вроде бы был еще третий друг, которого не выловили, и он не попал в лагеря и не поумнел… Кое-кто обвиняет Солженицына в том, что он втянул в этот «заговор» неповинного человека (друга) и вообще был в лагере стукачом… А тот оправдывался и и говорил, что ни на кого не стучал… В любом случае переписка говорит по меньшей мере о наивности – или о крайнем каком-то высокомерии («я ль на свете всех умней…»).

Сначала Солженицын попал в лагеря-шарашки, где ученые решали сложные технические задачи. Обычно все упоминают Марфино, но в более дотошных исследованиях перечисляются еще несколько, из которых его последовательно переводили… В Марфине ему давали свидания с женой (см. «В круге первом»). Потом с начальством Марфина вышел конфликт, и Солженицына перевели в Экибастуз, в Казахстан. Тут уже никаких свиданий, только переписка и посылки. И работы общие. В лагере был прооперирован по поводу рака. Выжил.

Освободился 5 марта 1953 года (аккурат в день смерти Сталина) и был сослан на «вечное» поселение в казахском поселке. Был рецидив рака. Лечили облучением в ташкентском госпитале – и ведь удачно, вылечили. До 1956 года учительствовал в Сибири. Жена с ним официально не разводилась, но скрывала, что муж ее сидит. Работала преподавателем в Рязани, в сельхозинституте. Там завела себе неофициально другую семью, нашла преподавателя с двумя мальчишками, помогала их растить. Но когда Солженицыну позволили вернуться, рассталась с этим человеком, и брак был восстановлен. Солженицын сначала был просто отпущен из ссылки, потом реабилитирован.

В 1957 году он вернулся из Сибири. Жил сначала под Рязанью, преподавал в школе физику-математику, вел фотокружок… Это мотивы «Матренина двора». Места, которые он описал, потом стали называться Гусь-Хрустальный. Все время писал, причем действовал уже как опытный конспиратор, знающий, что за ним следят (или ему тогда еще мерещилось?): все время делал вид, что пишет одно, пригодное к официальной публикации, а сам писал уже такое, что напечатать было бы проблематично. Хотя вообще надежды на издания были. В 1956 году произошел ХХ съезд КПСС, на котором Хрущев разоблачал культ личности. На деле он вообще-то тут же испугался, что выплывет чересчур много правды. Но Солженицын все-таки сумел воспользоваться «оттепелью».

В 1961 году «Новый мир» напечатал «Один день Ивана Денисовича» (рабочее название – «Щ-854»). Главред А.Т. Твардовский тоже умел добиваться (тут они с Солженицыным очень схожи): дошел за разрешением до Президиума ЦК КПСС и лично товарища Хрущева. Вот лично товарищ Хрущев и разрешил публикацию: ему понравилась сцена, где герой весь уходит в работу и кладет стену, как свободный человек – талантливо, с вдохновением. Что значит – человек труда! Публикация, естественно, произвела фурор. В 1962 году Солженицына приняли в Союз писателей.

В 1963 тот же «Новый мир» напечатал и «Матренин двор» (рабочее название – «Не стоит село без праведника»). У Солженицына еще многое к этому времени уже было наработано, он стал активно продвигать «В круге первом», к примеру. Но если кое-какие рассказы (и то не все) ему удалось напечатать, то уж романы его сквозь цензуру никак не проходили. Но он действовал так, как вообще действуют нахрапистые революционеры: получив небольшую уступку, тут же начинают добиваться большего. Он начал выступать в разных местах, читать отрывки и делиться мыслями, в том числе и за границей.

Мысли у него к этому времени сделались православно-патриотическими. Вообще он без стеснения описывал свою эволюцию: сначала ему, как и всем, внушили, что Ленин и коммунизм – это хорошо. Потом он поумнел и стал считать, что все ровно наоборот. До того, что в жизни поменять черное на белое не значит приблизиться к истине, он начал догадываться намного позже.

Оттепель тем временем закончилась, зато произошли события в Чехословакии (как говорят, отчасти вдохновленные свободными речами Солженицына), а Солженицын все не унимался. За него взялись органы: конфисковали «В круге первом», запретили печатать «Раковый корпус»; оба текста имелись уже за границей, и их там издали. Солженицын, отбиваясь от нападок, заявил, что их издали без его ведома и нарочно, чтобы удобно было начать травлю. От такой наглости власти слегка сдали назад. Но, в прочем, из Союза писателей его исключили. Жил он в те годы (по воспоминаниям Галины Вишневской) на даче у Ростроповичей. Вишневская вспоминала об этом без умиления, скорее с негодованием: Солженицын жил, не обращая внимания на то, какие неприятности из этого проистекают для хозяев дачи, а Ростроповичу тем временем не «дали» положенного уже по всем канонам «народного артиста».

В 1969 году Солженицына исключили из Союза писателей. А в 1970 ему присудили Нобелевскую премию – «за нравственную силу, почерпнутую в традиции великой русской литературы». Он от нее не отказался, принял, но на вручении присутствовать не рискнул: опасался, что если выедет в Швецию, обратно его уже не впустят. Так что вручение произошло еще нескоро.

В 1973 году произошло множество разных событий. Солженицын сменил жену: вместо Натальи Алексеевны Решетовской появилась Наталья Дмитриевна Светлова, и произошло это не самым красивым образом, с элементами банального вранья. Впрочем, началось это раньше, еще в 1969, Солженицын упорно добивался сначала развода, а потом оформления нового брака, потому что он давал право на московскую прописку, что не нравилось властям. Первая жена переживала страшно. Дальше хуже. Вызвали в органы его постоянную машинистку и так хорошо допросили, что она призналась в существовании «Архипелага» (выросшего вроде бы из откликов на «Один день…»). Придя домой, машинистка повесилась в отчаянье. «ГУЛАГ» нашли и изъяли. Солженицын написал в ответ «Письмо вождям Советского Союза» – призывал отказаться от коммунистической идеологии. И настроения у него были самые, видимо, мессианские. Тем временем «Архипелаг» вышел за границей – автор велел печатать его, узнав об изъятии текста. А кроме того – сборник «Из-под глыб», где разные авторы, собранные Солженицыным, пытались начать жить сначала, то есть с того момента, когда жизнь остановилась – с 1917 года. И переосмыслить советский опыт.

Все это время запрещенные «Раковый корпус» и «В круге первом» распространялись в самиздате. В Париже в 1971 вышел первый роман «Красного колеса» – «Август четырнадцатого». В нем ясно выражены (как пишут) патриотизм и православие автора. Ну, последнее у него достаточно своеобразно. Чувствуя себя всегда и во всем более правым, чем другие, Солженицын взялся учить патриарха Пимена: в 1972 году написал ему «Великопостное письмо», в котором сообщал о церковных проблемах и предлагал пути решения (радикальные, разумеется).

В 1974 году Солженицына арестовали, обвинили в государственной измене, лишили советского гражданства и депортировали в ФРГ. А что еще с ним было делать – с нобелевским лауреатом? Попробуй отправь обратно в лагеря – себе дороже выйдет, как решили власти. Хотя сам он до последнего не был уверен, что все так мягко обернется. Жена (вторая) и трое сыновей присоединились позже.

В том же году он – на прощанье – написал эссе «Жить не по лжи». В ответ интеллигенции, которая в это время послушно его клеймила и осуждала на обязательных собраниях. Это такой нравственный императив: не лгите сами, не ходите на собрания, куда всех загоняют, не покупайте газет и журналов, где печатают ложь, уходите с фильмов и спектаклей, если они заведомо лживы. Вообще-то этот текст имеет смысл показать детям и спросить, что они думают о нем. В свете того, что мы сейчас имеем.

Два года прожил в Цюрихе, потом перебрался в США, в штат Вермонт, где продолжал писать и заниматься всякой общественной деятельностью, взрывавшейся скандалами, как до этого на родине. Про эту деятельность вкратце:

– в 1974 году основал «Русский общественный Фонд помощи преследуемым и их семьям»; в основе Фонда – средства от продаж «Архипелага»;

– написал пару историй про себя самого и свои отношения с властями и общественностью: «Бодался дуб с теленком» (про то, как его арестовали и выслали) и «Угодило зернышко промеж двух жерновов» (это про распри с эмигрантской общественностью»). Названия весьма характерные: у Солженицына был разгар славянофильства, он даже специальный словарь составил по «расширению» русского языка – в пользу исконных корней, разумеется. Адмирал Шишков пожал бы ему руку, надо думать; началось это еще в России: цикл «Крохотки» (1964 – публикация запрещена) – это ведь калька с «миниатюры»;

– каким-то образом (в детали не вникала) стал руководителем парижской «ИМКА-пресс», причем разогнал там старых, заслуженных сотрудников;

– вообще, по свидетельству Шмемана, воображал себя этаким Лениным наоборот;

– упорно дописывал «Красное колесо» – «узел» за «узлом»;

– учил своих детей: взглянув на американские программы, достал нормальные советские учебники и по ним сам прошел с ребятами всякую физику, химию и математику; при этом один из сыновей стал крупным музыкантом в Америке, а остальные вроде тоже гуманитарии;

– рассорился с эмигрантской средой, потому что стал ругать весь Запад и все западное, иногда справедливо, а порой и от плохого знания предмета критики (об этом Шмеман, очарованный вначале Солженицыным сверх меры, писал с большою горечью); особенно отметился тем, что похвалил генерала Франко.

– жил у себя в поместье этаким затворником, после перестройки вернулся в Россию.

Сначала, в 1990 году, когда система только рухнула и все было еще неясно, написал программную статью «Как нам обустроить Россию». Ее у нас издали в «Комсомолке» и «Литературной газете» общим тиражом 28 млн. экземпляров. По-видимому, власти относились к нему, как к этакому пророку демократии, гуру и т.п. Но в этом тексте очень хорошо видно, что эмигрант теряет связь с Россией и перестает адекватно ее воспринимать. Видит свою мечту об ней, родимой, а не реальную страну. Однако еще и Путин к Солженицыну относился примерно так же, как и Ельцын: с подчеркнутым почтением. Тут они давеча с вдовой Натальей Дмитриевной подготовили изучение в школе «Архипелага»: НД подготовила сокращенный вариант (страниц 400 с лишним), а он дал указание. Которое мы все дружно проигнорировали, потому что, если я прикажу своему генералу полетать чайкой, а он не выполнит приказ, то кто из нас дурак?..

Вернулся Солженицын в1994, причем сделал это эффектно: из США прилетел в Магадан, оттуда – во Владивосток, а из него до Москвы на поезде через всю Россию. Но кому это было интересно в 1994?..

Здесь он жил так же, как в Америке: в своем загородном доме, затворником, дописывал свое «Колесо». И написал еще одну историко-публицистическую работу – «Двести лет вместе», про русских и евреев. Снова скандал, а тема словно бы устарела, что ли? Евреи между делом тут определились: кто не хотел быть вместе – тот уехал. А кто остался – тот и вправду, вероятно, уже вместе и дружит с нами против агрессивных мусульман…

Писал он до последнего дня. Прожил 90 лет – после всех своих мытарств, включая рак! Похоронен в Донском монастыре, рядом с историком В.О. Ключевским.

 

Интересно почитать, кто как его оценивал (взято из Википедии).

Положительные оценки

Корней Иванович Чуковский назвал во внутренней рецензии «Ивана Денисовича» «литературным чудом»: «С этим рассказом в литературу вошёл очень сильный, оригинальный и зрелый писатель»; «чудесное изображение лагерной жизни при Сталине»,

Анна Андреевна Ахматова высоко оценила «Матрёнин двор», отметив символику произведения («Это пострашнее «Ивана Денисовича»… Там можно всё на культ личности спихнуть, а тут… Ведь это у него не Матрёна, а вся русская деревня под паровоз попала и вдребезги…»), образность отдельных деталей.

Правозащитник Глеб Якунин считал, что Солженицын был «великим писателем — высокого уровня не только с художественной точки зрения», а также сумел «Архипелагом ГУЛАГ» развеять веру в коммунистическую утопию на Западе.

Биографу Солженицына Людмиле Сараскиной принадлежит такая общая характеристика её героя: «Он много раз подчёркивал: «Я не диссидент». Он писатель — и никем иным никогда себя не чувствовал… никакую партию он бы не возглавил, никакого поста не принял, хотя его ждали и звали. Но Солженицын, как это ни странно, силён, когда он один в поле воин. Он это доказал многократно».

Литературный критик Лев Аннинский считал, что Солженицын сыграл историческую роль как «пророк», «политический практик», разрушивший систему, который нёс в глазах общества ответственность за негативные последствия своей деятельности, от которых сам «пришёл в ужас».

Валентин Распутин считал, что Солженицын — «и в литературе, и в общественной жизни… одна из самых могучих фигур за всю историю России», «великий нравственник, справедливец, талант».

Критические оценки

Критика Солженицына с 1962 года, когда был опубликован «Один день Ивана Денисовича», составляет довольно сложную картину; часто бывшие союзники спустя 10—20 лет обрушивались на него с резкими обвинениями. Можно выделить две неравные части — объёмную критику литературного творчества и общественно-политических взглядов (представители почти всего общественного спектра, в России и за рубежом) и спорадические обсуждения отдельных «спорных» моментов его биографии.

В 1960-х — 1970-х годах в СССР проводилась кампания против Солженицына, с разного рода обвинениями в адрес Солженицына — «клеветника» и «литературного власовца» — выступали, в частности, Михаил Шолохов, американский певец, друг СССР Дин Рид, поэт Степан Щипачёв (автор статьи в «Литературной газете», озаглавленной «Конец литературного власовца»).

В СССР в диссидентских кругах в 1960-х — начале 1970-х годов критика Солженинына приравнивалась если не к сотрудничеству с КГБ, то к предательству идей свободы. Писатель Владимир Максимов вспоминал:

Я принадлежал к среде, которая окружала его и Андрея Сахарова (…) Его позиция в те поры представлялась всем нам абсолютно правильной и единственно возможной. Любая критика в его адрес, официальная или частная, воспринималась нами как плевок в лицо или удар в спину.

Впоследствии (сам Солженицын датировал потерю им «слитной поддержки общества» периодом между выходом «Августа Четырнадцатого» в июне 1971 года и распространением в Самиздате «Великопостного письма патриарху Пимену» весной 1972 года) критика в его адрес стала исходить также и со стороны советских инакомыслящих (как либерального толка, так и крайне консервативного).

В 1974 году Андрей Сахаров критически отозвался о взглядах Солженицына, не соглашаясь с предложенным авторитарным вариантом перехода от коммунизма (в противовес демократическому пути развития), «религиозно-патриархальным романтизмом» и переоценкой идеологического фактора в тогдашних условиях. Сахаров сопоставлял идеалы Солженицына с официальной советской идеологией, в том числе сталинского времени, и предупреждал о связанных с ними опасностях. Диссидент Григорий Померанц, признавая, что в России для многих путь к христианству начался с чтения «Матрёниного двора», в целом не разделял взгляды Солженицына на коммунизм как на абсолютное зло и указывал на российские корни большевизма, а также указывал на опасности антикоммунизма как «захлёба борьбы». Друг Солженицына по заключению в «шарашке», литературовед и правозащитник Лев Копелев в эмиграции несколько раз публично критиковал взгляды Солженицына, а в 1985 году суммировал свои претензии в письме, где обвинял Солженицына в духовном расколе эмиграции и в нетерпимости к инакомыслию. Известна резкая заочная полемика Солженицына и Андрея Синявского, многократно атаковавшего его в эмигрантском журнале «Синтаксис».

Писатель Варлам Шаламов, автор «Колымских рассказов», писал о Солженицыне и его творчестве: «Деятельность Солженицына — это деятельность дельца, направленная узко на личные успехи со всеми провокационными аксессуарами подобной деятельности…».

Правозащитник Глеб Якунин описал своё разочарование деятельностью Солженицына после высылки из СССР, в частности, тем, что Солженицын, попав за границу, «всю свою диссидентскую, правозащитную деятельность полностью прекратил».

Американский историк-советолог Ричард Пайпс писал о его политических и историософских взглядах, критикуя Солженицына за идеализацию царской России и приписывание Западу ответственности за коммунизм.

Критики указывают на противоречия между приводимыми Солженицыным оценками числа репрессированных и архивными данными, которые стали доступны в период перестройки (например, на оценки числа депортированных в ходе коллективизации — более 15 млн.), критикуют Солженицына за оправдание сотрудничества советских военнопленных с немцами во время Великой Отечественной войны.

Его исследование истории взаимоотношений еврейского и русского народов в книге «Двести лет вместе» вызвало критику со стороны ряда публицистов, историков и писателей: Марка Дейча, Йоханана Петровского-Штерна, Леонида Кациса, Григория Бакланова и Владимира Войновича. В частности, Петровский-Штерн полагает, что книга Солженицына, снабжённая атрибутами академического исследования, в действительности при помощи ненаучной аргументации закрепляет антиеврейские стереотипы.

Начиная с 1976 года западногерманский литератор и криминолог Франк Арнау и чехословацкий журналист Томаш Ржезач обвиняли Солженицына в лагерном «стукачестве», ссылаясь на копию автографа так называемого «доноса Ветрова» от января 1952 года. Поводом для обвинений стало описание самим Солженицыным в главе 12 второго тома «Архипелага ГУЛАГ» процесса вербовки его сотрудниками НКВД в осведомители (под псевдонимом «Ветров»). Солженицын там же подчёркивал, что будучи формально завербованным, не написал ни одного доноса.

Солженицын предоставил прессе образцы своего почерка для проведения почерковедческой экспертизы, но Арнау и Ржезач от проведения экспертизы уклонились. В свою очередь — Арнау и Ржезач обвинялись в контактах со Штази и КГБ, Пятое управление которого в рамках операции «Паук» пыталось дискредитировать Солженицына.

В 1998 году российский журналист О. Давыдов выдвинул версию о «самодоносе», в котором Солженицын, кроме себя, обвинил четырёх человек, один из которых, Н. Виткевич, был осуждён на десять лет. Солженицын опроверг эти обвинения.

Образ Солженицына подвергнут сатирическому изображению в романе Владимира Войновича «Москва 2042» и в поэме Юрия Кузнецова «Путь Христа».

 

Д/З. Прочитать «Один день Ивана Денисовича». Найти не меньше двух героев русской литературы, которые существенно сходны с И.Д. Шуховым.

 

Приложение

 

ЖИТЬ НЕ ПО ЛЖИ!

 

Когда-то мы не смели и шёпотом шелестеть. Теперь вот пишем и читаем Самиздат, а уж друг другу-то, сойдясь в курилках НИИ, от души нажалуемся: чего только они не накуролесят, куда только не тянут нас! И ненужное космическое хвастовство при разорении и бедности дома; и укрепление дальних диких режимов; и разжигание гражданских войн; и безрассудно вырастили Мао Цзедуна (на наши средства) — и нас же на него погонят, и придётся идти, куда денешься? и судят, кого хотят, и здоровых загоняют в умалишённые — все “они”, а мы — бессильны.

 

Уже до донышка доходит, уже всеобщая духовная гибель насунулась на всех нас, и физическая вот-вот запылает и сожжёт и нас, и наших детей, — а мы по-прежнему всё улыбаемся трусливо и лепечем косноязычно:

 

— А чем же мы помешаем? У нас нет сил. Мы так безнадёжно расчеловечились, что за сегодняшнюю скромную кормушку отдадим все принципы, душу свою, все усилия наших предков, все возможности для потомков — только бы не расстроить своего утлого существования. Не осталось у нас ни твердости, ни гордости, ни сердечного жара. Мы даже всеобщей атомной смерти не боимся, третьей мировой войны не боимся (может, в щёлочку спрячемся), — мы только боимся шагов гражданского мужества! Нам только бы не оторваться от стада, не сделать шага в одиночку — и вдруг оказаться без белых батонов, без газовой колонки, без московской прописки.

 

Уж как долбили нам на политкружках, так в нас и вросло, удобно жить, на весь век хорошо: среда, социальные условия, из них не выскочишь, бытие определяет сознание, мы-то при чём? мы ничего не можем.

 

А мы можем — всё! — но сами себе лжём, чтобы себя успокоить. Никакие не “они” во всём виноваты — мы сами, только мы!

 

Возразят: но ведь действительно ничего не придумаешь! Нам закляпили рты, нас не слушают, не спрашивают. Как же заставить их послушать нас?

 

Переубедить их — невозможно.

 

Естественно было бы их переизбрать! — но перевыборов не бывает в нашей стране.

 

На Западе люди знают забастовки, демонстрации протеста, — но мы слишком забиты, нам это страшно: как это вдруг — отказаться от работы, как это вдруг — выйти на улицу?

 

Все же другие роковые пути, за последний век отпробованные в горькой русской истории, — тем более не для нас, и вправду — не надо! Теперь, когда все топоры своего дорубились, когда всё посеянное взошло, — видно нам, как заблудились, как зачадились те молодые, самонадеянные, кто думали террором, кровавым восстанием и гражданской войной сделать страну справедливой и счастливой. Нет, спасибо, отцы просвещения! Теперь-то знаем мы, что гнусность методов распложается в гнусности результатов. Наши руки — да будут чистыми!

 

Так круг — замкнулся? И выхода — действительно нет? И остаётся нам только бездейственно ждать: вдруг случится что-нибудь само?

 

Но никогда оно от нас не отлипнет само, если все мы все дни будем его признавать, прославлять и упрочнять, если не оттолкнёмся хотя б от самой его чувствительной точки.

 

От — лжи.

 

Когда насилие врывается в мирную людскую жизнь — его лицо пылает от самоуверенности, оно так и на флаге несёт, и кричит: “Я — Насилие! Разойдись, расступись — раздавлю!” Но насилие быстро стареет, немного лет — оно уже не уверено в себе, и, чтобы держаться, чтобы выглядеть прилично, — непременно вызывает себе в союзники Ложь. Ибо: насилию нечем прикрыться, кроме лжи, а ложь может держаться только насилием. И не каждый день, не на каждое плечо кладёт насилие свою тяжелую лапу: оно требует от нас только покорности лжи, ежедневного участия во лжи — и в этом вся верноподданность.

 

И здесь-то лежит пренебрегаемый нами, самый простой, самый доступный ключ к нашему освобождению: личное неучастие во лжи! Пусть ложь всё покрыла, пусть ложь всем владеет, но в самом малом упрёмся: пусть владеет не через меня!

 

И это — прорез во мнимом кольце нашего бездействия! — самый лёгкий для нас и самый разрушительный для лжи. Ибо когда люди отшатываются ото лжи — она просто перестаёт существовать. Как зараза, она может существовать только на людях.

 

Не призываемся, не созрели мы идти на площади и громогласить правду, высказывать вслух, что думаем, — не надо, это страшно. Но хоть откажемся говорить то, чего не думаем!

 

Вот это и есть наш путь, самый лёгкий и доступный при нашей проросшей органической трусости, гораздо легче (страшно выговорить) гражданского неповиновения по Ганди.

 

Наш путь: ни в чём не поддерживать лжи сознательно!. Осознав, где граница лжи (для каждого она ещё по-разному видна), — отступиться от этой гангренной границы! Не подклеивать мёртвых косточек и чешуек Идеологии, не сшивать гнилого тряпья — и мы поражены будем, как быстро и беспомощно ложь опадёт, и чему надлежит быть голым — то явится миру голым.

 

Итак, через робость нашу пусть каждый выберет: остаётся ли он сознательным слугою лжи (о, разумеется, не по склонности, но для прокормления семьи, для воспитания детей в духе лжи!), или пришла ему пора отряхнуться честным человеком, достойным уважения и детей своих и современников. И с этого дня он:

 

— впредь не напишет, не подпишет, не напечатает никаким способом ни единой фразы, искривляющей, по его мнению, правду;

 

— такой фразы ни в частной беседе, ни многолюдно не выскажет ни от себя, ни по шпаргалке, ни в роли агитатора, учителя, воспитателя, ни по театральной роли;

 

— живописно, скульптурно, фотографически, технически, музыкально не изобразит, не сопроводит, не протранслирует ни одной ложной мысли, ни одного искажения истины, которое различает;

 

— не приведёт ни устно, ни письменно ни одной “руководящей” цитаты из угождения, для страховки, для успеха своей работы, если цитируемой мысли не разделяет полностью или она не относится точно сюда;

 

— не даст принудить себя идти на демонстрацию или митинг, если это против его желания и воли; не возьмёт в руки, не подымет транспаранта, лозунга, которого не разделяет полностью;

 

— не поднимет голосующей руки за предложение, которому не сочувствует искренне; не проголосует ни явно, ни тайно за лицо, которое считает недостойным или сомнительным;

 

— не даст загнать себя на собрание, где ожидается принудительное, искажённое обсуждение вопроса;

 

— тотчас покинет заседание, собрание, лекцию, спектакль, киносеанс, как только услышит от оратора ложь, идеологический вздор или беззастенчивую пропаганду;

 

— не подпишется и не купит в рознице такую газету или журнал, где информация искажается, первосущные факты скрываются.

 

Мы перечислили, разумеется, не все возможные и необходимые уклонения ото лжи. Но тот, кто станет очищаться, — взором очищенным легко различит и другие случаи.

 

Да, на первых порах выйдет не равно. Кому-то на время лишиться работы. Молодым, желающим жить по правде, это очень осложнит их молодую жизнь при начале: ведь и отвечаемые уроки набиты ложью, надо выбирать. Но и ни для кого, кто хочет быть честным, здесь не осталось лазейки: никакой день никому из нас даже в самых безопасных технических науках не обминуть хоть одного из названных шагов — в сторону правды или в сторону лжи; в сторону духовной независимости или духовного лакейства. И тот, у кого недостанет смелости даже на защиту своей души, — пусть не гордится своими передовыми взглядами, не кичится, что он академик или народный артист, заслуженный деятель или генерал, — так пусть и скажет себе: я — быдло и трус, мне лишь бы сытно и тепло.

 

Даже этот путь — самый умеренный изо всех путей сопротивления — для засидевшихся нас будет нелёгок. Но насколько же легче самосожжения или даже голодовки: пламя не охватит твоего туловища, глаза не лопнут от жара, и чёрный-то хлеб с чистой водою всегда найдётся для твоей семьи.

 

Преданный нами, обманутый нами великий народ Европы — чехословацкий — неужели не показал нам, как даже против танков выстаивает незащищенная грудь, если в ней достойное сердце?

 

Это будет нелёгкий путь? — но самый лёгкий из возможных. Нелёгкий выбор для тела, — но единственный для души. Нелёгкий путь, — однако есть уже у нас люди, даже десятки их, кто годами выдерживает все эти пункты, живёт по правде.

 

Итак: не первыми вступить на этот путь, а — присоединиться! Тем легче и тем короче окажется всем нам этот путь, чем дружнее, чем гуще мы на него вступим! Будут нас тысячи — и не управятся ни с кем ничего поделать. Станут нас десятки тысяч — и мы не узнаем нашей страны!

 

Если ж мы струсим, то довольно жаловаться, что кто-то нам не даёт дышать — это мы сами себе не даём! Пригнёмся ещё, подождём, а наши братья биологи помогут приблизить чтение наших мыслей и переделку наших генов.

 

Если и в этом мы струсим, то мы — ничтожны, безнадёжны, и это к нам пушкинское презрение:

 

К чему стадам дары свободы?

 

………………………………..

 

Наследство их из рода в роды

 

Ярмо с гремушками да бич.

 

12 февраля 1974

 

Урок 2. «Один день Ивана Денисовича»

1. Сведения о рассказе и публикации

Рассказ был написан в Рязани, в 1959, причем очень быстро, месяца за полтора, а задуман в лагере, в Экибастузе:

«Я в 50-м году, в какой-то долгий лагерный зимний день таскал носилки с напарником и подумал: как описать всю нашу лагерную жизнь? По сути, достаточно описать один всего день в подробностях, в мельчайших подробностях, притом день самого простого работяги, и тут отразится вся наша жизнь. И даже не надо нагнетать каких-то ужасов, не надо, чтоб это был какой-то особенный день, а — рядовой, вот тот самый день, из которого складываются годы. Задумал я так, и этот замысел остался у меня в уме, девять лет я к нему не прикасался и только в 1959, через девять лет, сел и написал. … Писал я его недолго совсем, всего дней сорок, меньше полутора месяцев. Это всегда получается так, если пишешь из густой жизни, быт которой ты чрезмерно знаешь, и не то что не надо там догадываться до чего-то, что-то пытаться понять, а только отбиваешься от лишнего материала, только-только чтобы лишнее не лезло, а вот вместить самое необходимое».

Текст был подан в редакцию «Нового мира» (через жену Льва Копелева, с которым Солженицын вместе сидел еще в шарашке) без подписи, потом приставили псевдоним А. Рязанский (по месту жительства автора». Ответственная за раздел прозы Анна Берзер передала текст Твардовскому с комментарием: «Лагерь глазами мужика, очень народная вещь».

Сам Солженицын потом комментировал выбор издателя:

«Верная догадка-предчувствие у меня в том и была: к этому мужику, Ивану Денисовичу, не могут оставаться равнодушны верхний мужик А. Твардовский и верховой мужик Н. Хрущёв. Так и сбылось: даже не поэзия и даже не политика решили судьбу моего рассказа, а вот эта его доконная мужицкая суть, столько у нас осмеянная, потоптанная и охаянная с Великого Перелома, да и поранее».

Реакция Хрущева в самом деле выражена была по-мужицки:

«Вот художественное произведение литературы, вот ведь написал Солженицын об ужасных вещах, но он написал с позиций, зовущих к жизни. Вот осужденный, время кончилось, а у них еще разведен раствор и он не израсходован; зовут уходить, а он говорит: как же пойдем, все погибнет, давайте, используем все, а потом уйдем. Это человек, который незаслуженно осужден, отвергнут, над которым издеваются, а он думает о жизни, о растворе. На кой черт ему этот раствор , когда его самого превратили в раствор. Вот произведение, описывающее об ужасных вещах, о несправедливости к человеку, и этот человек платит добром. Но он не для тех делал, которые так поступили с ним, а он делал для будущего, он жил там как заключенный, но он смотрел глазами на будущее».

К. И. Чуковский, которому повесть дали на рецензию, назвал свой отзыв «Литературное чудо»:

«Шухов — обобщённый характер русского простого человека: жизнестойкий, «злоупорный», выносливый, мастер на все руки, лукавый — и добрый. Родной брат Василия Тёркина. Хотя о нём говорится здесь в третьем лице, весь рассказ написан ЕГО языком, полным юмора, колоритным и метким».

Перед публикацией от Солженицына потребовали какие-то переделки. Он их делил на три разряда: дельные, терпимые и невозможные. Потом вспоминал: «И, самое смешное для меня, ненавистника Сталина, — хоть один раз требовалось назвать Сталина как виновника бедствий. (И действительно — он ни разу никем не был в рассказе упомянут! Это не случайно, конечно, у меня вышло: мне виделся советский режим, а не Сталин один.) Я сделал эту уступку: помянул «батьку усатого» один раз…»

Оценили рассказ очень высоко и в стране, и за рубежом. Даже официальные издания его хвалили:

Небольшая повесть — и как просторно стало в нашей литературе! (Ион Друцэ)

Повесть написана с тем чувством авторского достоинства, которое присуще только большим писателям… Эта повесть не о лагере — о человеке. (С. Маршак)

Если бы Солженицын был художником меньшего масштаба и чутья, он, вероятно, выбрал бы самый несчастный день самой трудной поры лагерной жизни Ивана Денисовича. Но он пошёл другим путём, возможным лишь для уверенного в своей силе писателя, сознающего, что предмет его рассказа настолько важен и суров, что исключает суетную сенсационность и желание ужаснуть описанием страданий, физической боли. Так, поставив себя как будто в самые трудные и невыгодные условия перед читателем, который никак не ожидал познакомиться со «счастливым» днём жизни заключённого, автор гарантировал тем самым полную объективность своего художественного свидетельства… (В. Лакшин)

В неофициальных высказываниях писатели были откровеннее:

Повесть — как стихи — в ней всё совершенно, всё целесообразно. Каждая строка, каждая сцена, каждая характеристика настолько лаконична, умна, тонка и глубока, что я думаю, что «Новый мир» с самого начала своего существования ничего столь цельного, столь сильного не печатал. И столь нужного — ибо без честного решения этих самых вопросов ни литература, ни общественная жизнь не могут идти вперёд — всё, что идёт с недомолвками, в обход, в обман — приносило, приносит и принесёт только вред.

Есть ещё одно огромнейшее достоинство — это глубоко и очень тонко показанная крестьянская психология Шухова. Столь тонкая высокохудожественная работа мне ещё не встречалась, признаться, давно.

Вообще детали, подробности быта, поведение всех героев очень точны и очень новы, обжигающе новы. <…> Таких подробностей в повести — сотни — других, не новых, не точных, вовсе нет.

Вся Ваша повесть — это та долгожданная правда, без которой не может литература наша двигаться вперёд. (Варлам Шаламов)

Анна Ахматова сказала о повести Лидии Чуковской:

«Эту повесть о-бя-зан про-чи-тать и выучить наизусть — каждый гражданин изо всех двухсот миллионов граждан Советского Союза».

2. Сначала можно спросить, каких героев напоминает И.Д. и чем. Назовут, наверно, уже упомянутого Теркина и Платона Каратаева. С последним особенно много общего: русский мужик, попавший в неволю, однако не потерявший внутренней свободы, мудрости, чувства собственного достоинства. Правда, надо сразу заметить, что французский плен по сравнению с лагерями – это почти курорт. Французы и не собирались делать из своих пленных обезличенную и обреченную массу. Притесняли в меру, в силу обстоятельств, относились по-человечески.

Дальше можно спросить, чем особенно (на взгляд класса) страшен лагерь? – Как и Достоевский в «Записках из Мертвого дома», Солженицын о физически невыносимой жизни пишет словно бы вскользь, а главный упор делает на так называемое «насильственное общежитие», невозможность принадлежать самому себе, жить своей жизнью. Хотя кошмар внешних условий при такой подаче, может быть, еще больше впечатляет.

Что противопоставляет этой умертвляющей душу системе И.Д.? – Правила бригадира Тюрина, совестливость, опору только на себя, свои силы, работу, сноровку, крестьянскую обстоятельность и терпение. Особо отмечается всегда то, что он не хочет получать посылки из дому и мучится, что семья осталась без его поддержки. Его работа – это тоже своего рода вызов системе, потому что работает И.Д. как свободный человек.

Что еще противопоставляют зэки лагерю? – У каждого свое, и автор не с каждым из героев согласен. Алешка-баптист спасается верой, Цезарь – принадлежностью к искусству, студент лжефельдшер – своими стихами (плохими), Буйновский – мыслью о том, что он истинный коммунист. Для простого работяги И.Д. все это совершенно чуждые материи.

Интересно, что автор – сам интеллигент – тут явно солидарен с героем и едко иронизирует над покореженным советскими вкусами эстетством Цезаря. Кавторанга ему просто жаль, Алешкина позиция для него неприемлема, потому что приводит к оправданию лагерей и полному «непротивлению злу», а уж это полная противоположность авторской позиции.

Особая тема – соотнесение лагеря и «воли»: автор подводит к мысли, что на воле та же зона.

Больше всего его волнует то, что эта тотальная зона разрушает основы крестьянского крепкого и честного мира, порождением которого является И.Д. Письмо из дому это показывает одной точной деталью – тем, что вместо тяжкой и необходимой крестьянской работы мужики предпочитают промышлять «коврами». Они поставлены в такие условия, что по-другому вроде бы и выжить невозможно, но это конец настоящей России и всему тому, на чем она держалась. Но это уже тема следующего произведения.

3. Тема, которую предлагают к ЕГЭ, звучит несколько странно:

«Как решает Солженицын проблему взаимоотношений человека и власти?»

Это явно не главная проблема в повести. Наверно, надо провести блиц тренировку. Вот вам дают такой вопрос – что будем отвечать? Видимо, главная мысль будет в том, что власть пытается всех людей превратить в обезличенную массу, а люди этому противостоят. Можно добавить, что и самой власти в лагере страшно и несладко: каждый мелкий начальник боится за оплошность стать заключенным. Власть не спасает от страха, не дает свободы. Зэки свободнее, пожалуй. Третий аспект – власть развращает, и все, кто бегает с доносами к «куму» рано или поздно кончают плохо. Вообще вся советская система – это порождение уродливо гипертрофированной власти, которая всю страну превратила в зону и лезет в жизнь и в душу каждого, причем ее вмешательство приводит к гибели всего живого. Так что ничего не остается, кроме как власти противостоять, хотя бы внутренне.

Д/З. Прочитать «Матренин двор». Попробовать понять, как соотносится судьба Матрены и судьба русской деревни.

 

Урок 3. «Матренин двор» (написан в 1959, опубликован в «Новом мире» в 1963)

 

На самом деле, возможно, оба текста уложатся в один урок. Они понятные, никаких сложных разговоров вокруг них не развернется, вероятно.

Темы, которые даются по этому рассказу, выглядят так:

– Тема праведничества.

– Судьба русской деревни.

– Трагическая судьба Матрены.

– Образ рассказчика.

– Матрена Васильевна Григорьева и ее односельчане.

Первоначальное название рассказа – «Не стоит село без праведника». Ближайшая литературная параллель, по-видимому, – «Маланья, голова баранья» Лескова. Название предложил изменить Твардовский, сказав, что оно не должно быть назидательным.

О правденичестве Матрены дети сами все расскажут. Особенно про ее бескорыстную работу не только в помощь всем и каждому, но и колхозу, который не дает ей за это ни гроша. Обратить внимание надо на деталь, которую наши дети едва ли заметят: Маланья не член колхоза, она совершенно равнодушна к коммунистической идее (хотя работает именно на «коммунистических» основаниях), а праведность ее от веры, а не от «идейности».

Об этом человеческом типе Солженицын написал в эссе «Раскаянье и самоограничение»:

«Есть такие прирожденные ангелы, они как будто невесомы, они скользят как бы поверх этой жижи, нисколько в ней не утопая, даже касаясь ли стопами ее поверхности? Каждый из нас встречал таких, их не десятеро и не сто на Россию, это – праведники, мы их видели, удивлялись… и тут же погружались на нашу обреченную глубину».

Судьба русской деревни чуть более основательная тема. Считается, что с этого рассказа началась вся русская «деревенская» проза, рассказывавшая в 60-х годах о несправедливости советской власти к крестьянству, к вымиранию, обнищанию и культурной деградации русской деревни и всей русской крестьянской цивилизации. Чтобы заговорить об этом вслух, нужна была смелость Солженицына. То, что он мельком затронул в «Одном дне…», здесь развернуто и осмыслено. Деградация начинается с названия – Торфопродукт. А в деревне с нормальным названием Высокое поле жить учителю невозможно – с голоду помрет. Обезображенный пейзаж. Наплевательское отношение и к земле, и к результатам своего труда – последствия коллективизации. Корыстные и неприязненные взаимоотношения людей – последствие безбожной жизни. Явно видна параллель – оскудение земли и оскудение человечности. Единственный праведник в этом мире – Матрена, и та гибнет. А пока живет, относятся к ней как к дурочке – ну, к праведникам так всегда относятся и раньше так же относились.

Сравнение с Матреной никому не выгодно: все ее ближние на фоне Матрены выглядят корыстными и бессовестными людьми, лживыми и бессердечными.

Все бы тут было просто, если бы не «трагическая судьба Матрены». Корнями трагедия ее уходит во времена Первой мировой войны. Недаром Солженицын все раскапывал «узлы» этой эпохи: в ней все источники дальнейших бед. И начало «трагедии» сугубо личное: попал в плен Фаддей, Матрена вышла за другого брата, и вот обоим (то есть всем троим) не стало счастья. Матрена в результате превратилась почти в юродивую, то есть в праведницу, а Фаддей стал этаким злобным жадюгой. Можно попробовать поискать в этой коллизии некоторый символический смысл. Фаддей и Матрена – два начала русской жизни, которым нужно бы существовать в гармонии и дополнять друг друга. Мужское начало (в данном тексте) – земное, сильное, практичное. Женское – одухотворенное, самоотверженное, бескорыстное. Любовь бы смогла их удержать вместе и создать некую гармонию (или даже утопию) крестьянского бытия. А порознь что же получается? Неодухотворенный Фаддей становится злыднем и в итоге разрушает дом, который строил когда-то для любимой, да и ее смерти косвенно способствует. А Матрена хоть и праведна, но глубоко несчастна. Никому ее праведность не приносит пользы, и дети умирают, словно проклятые Фаддеем, и муж в итоге исчезает. Матрена, словно страна, несет наказание за старую ошибку, за неправильный выбор, сделанный когда-то, в роковые годы, решавшие судьбу на целый век – 1914 – 17. Вроде и вина-то не ее, а все равно крест ей достался.

Особая тема – образ рассказчика. Он вроде бы нейтральный, посторонний человек. Его устраивает неприхотливое житье в доме Матрены, потому что (легко это вычислить) он вернулся из лагерей и ссылки ему такая жизнь кажется чуть ли не роскошью. Он неприхотлив и может оценить духовный, если можно так сказать, комфорт сосуществования с Матреной. Легко догадаться, что с ее односельчанами ему было бы труднее ужиться: он ценит тишину и независимость, Матренина деликатность ему в радость. Одновременно этот нейтральный человек является неким третьим вариантом жизненной линии, отличным и от Матрениного, и от общего. В отличие от Матрены, он умеет за себя постоять и не собирается ничего делать даром для этой власти. Он честно выполняет свою работу, ему не все равно, какими людьми вырастут его ученики, он не стяжатель, просто не собирается быть «жертвой». Если он и праведник, то другого сорта, чем Матрена, – не смиренный и беспомощный перед реалиями жизни, а уверенный и независимый. Есть в нем твердость (мужская), не уступающая твердости Фаддея, с которым они однажды даже схлестнутся по поводу Фаддеева отпрыска. И рассказчик окажется сильнее. Его нравственная оценка всех участников этих событий в итоге окажется непререкаемой «истиной в последней инстанции».

Критики и этот рассказ оценили очень высоко. Ахматова – даже выше, чем «Один день…» Мотивировка такая: там лагеря, которые еще можно «свалить» на Сталина, здесь же распад деревни, в котором виноваты все и каждый, кто только не являетсяправедником вроде Матрены.

Все. Больше ничего не знаю.