Расширения Joomla 3

Литература в 10-м классе. Главные темы:

{jcomments on}

1. Периодизация. Исторический контекст. Журналистика.

2. И. Гончаров «Обломов»

3. А. Островский «Гроза»

4. И. Тургенев «Отцы и дети»

5. Н. Чернышевский «Что делать?» (обзор)

6. Ф. Тютчев

7. А. Фет

8. Н. Некрасов. Стихи. «Кому на Руси жить хорошо?»

9. М. Салтыков-Щедрин. Сказки.

10. Л.Толстой «Война и мир»

11. Ф. Достоевский «Преступление и наказание»

12. Н. Лесков «Очарованный странник»

13. А. Чехов. Рассказы. «Вишневый сад»

 

 

Общие соображения.

 

Ни разу еще не удавалось провести два одинаковых урока, потому что классы всегда разные. И хотя я попытаюсь расположить материал по некоторым условным «урокам», на самом деле это развернутая проекция разных вариантов урока, выбираемых из имеющегося материала прямо по ходу дела. Иногда урок растягивается на два, иногда (если очень скучно) сжимается до какого-то обязательного минимума, поэтому расчасовку тоже не даю: как уж получится.

 

Урок 1. Вводный. («Наука понимать»). В последнее время я его не провожу.

 

1. В некоторых случаях курс начинается с теоретического разъяснения, чем мы вообще тут будем заниматься (если класс новый). В уме обычно при этом держится то мнение, которым меня часто встречали заносчивые физики: мол, разве тут у вас наука? И откуда мы можем знать, что хотел сказать писатель? А если мы неправильно читаем? И как это проверить? (И почему мы должны верить?). Если претензии другие (мол, зачем вообще нужно читать? Никогда не читали – а теперь начинать, что ли?), то в ход идет такой же силы контраргумент: школу заканчивать собираетесь? А вот не прочитаете – и не закончите. Но с этим аргументом теперь, похоже, покончено. Так вот, если «физики» хотят поговорить о том, что все равно ничего не поймем, то начинается разговор о принципах чтения текста. Главные тезисы такие:

- любой худ. текст понять можно в той же примерно степени, в какой один человек вообще способен понять другого – то есть в какой-то степени;

- непонимание среди людей есть зло великое и источник многих горестей, так что научиться пониманию очень полезно всем, хотя бы ради того, чтобы избежать неправильных выводов, обид и недоразумений;

- книга – это письмо, обращенное каждому читателю; в нем говорится о том, что важно высказать писателю, но в то же время важно узнать и читателю;

- за долгие века общения с худ. текстами выработаны некоторые приемы, которые помогают их адекватному восприятию; приемы эти вспомогательны, конечно, но их надо знать;

- если сравнить текст с белым лучом проектора, на который наложены несколько «светофильтров», наша работа начинается с того, чтобы трезво «вычислить» эти фильтры;

- часть из них относится к контексту (всему, что окружает текст); вне контекста понять текст адекватно вообще нельзя;

- контекстов, которые мы в обязательном порядке изучаем, как правило, три: а) контекст исторический (почти все нужно соотносить с главными событиями того времени, когда жил и работал писатель – важно ведь, например, знать, мирное было время или военное, а если так – то с кем хоть воевали-то?), б) контекст культуры того времени (грубо говоря – что было в моде или, может быть, о чем спорили, какие вкусы уходили и какие только появлялись – как водится, со скандалами), в) контекст авторской биографии (что важно не всегда, но часто; пример недавний – Пушкин, разительно менявшийся в течение жизни).

Ехидное замечание: проверить знание контекста гораздо проще, чем понимание текста, поэтому сторонники компьютерных проверок очень любят именно эту часть нашего курса.

- Другой фильтр – личность автора в широком смысле слова: и опыт его жизненный, и строй души (в каком свете он все обычно видит: в мрачном, как Лермонтов, или в розовом), круг интересов и проблем, которые его задевали (они же – круг проблем, о которых он, собственно и писал).

- И, наконец, есть фильтр, который каждый должен «отследить» сам: фильтр личного восприятия. Рассказываю немного о рецептивной эстетике, которая исходит из того, что существует столько, например, «Метелей», сколько раз читали эту повесть. У каждого своя «Метель» - до какой-то степени. И с этим фильтром работать очень интересно. Собственно, это целое искусство – использовать свое субъективное восприятие как инструмент для настоящего понимания. С одной стороны, автор и хотел ведь поговорить «по-человечески», то есть с живыми и неповторимыми людьми, обращался к их опыту, их чувствам, и в каждом тексте для читателя оставлены некоторые «лакуны» (пустоты), которые можно и нужно заполнить своим личным опытом (пример – «Евгений Онегин», где пустоты специально выделены многоточиями и оговорены: сами, мол, знаете, как оно бывает). Если это тема заинтересовала класс, то можно бросить и предположение, что самые «великие» книги – те, что живут веками, - гениальны именно этими лакунами, которые читатели веками же могут с успехом заполнять своим душевным опытом (то есть книги, в которых что-то общечеловеческое отражено не только в словах, но и в очень точных умолчаниях). И наоборот: книги чересчур «современные» часто быстро умирают как раз потому, что в них слишком мало интересного за пределами узенького пятачка «здесь и сейчас».

Итак, если не умеешь заполнять лакуны своей душой, книга может остаться непонятной (обычно рассказываю с иронией, что в детстве, например, все фильмы «про любовь» кажутся очень скучными). Но есть другая опасность – можно так увлечься своим, что уже не обращать внимания на «собеседника». Это называется «вчитывание»: в текст «вчитывается» то, чего автор в него ну никак не мог вложить. Ни сном ни духом. Пример – знаменитое «октябрь уж наступил» как доказательство пушкинской революционности. И знание контекстов очень помогает держать себя в руках. На эту тему еще немножко говорю про современное искусство, которое насквозь пропитано цитатами – и если ты «не в теме», то никто и ничего тебе и объяснять не станет. И что «элита» - это те, кто как раз в теме. И что над людьми, которые не понимает скрытых цитат-реминисценций, очень удобно издеваться. Примеры беру модные какие-нибудь...

 

Если класс более или менее вменяемый и с гуманитарными наклонностями, можно говорить о том, что такое филология, отталкиваясь от статьи Аверинцева (в ЛЭС) «Филология»:

«Филология вряд ли станет когда-нибудь «точной» наукой. Филолог, разумеется, не имеет права на культивирование субъективности: но он не может и оградить себя заранее от риска субъективности надежной стеной точных методов. Строгость и «точность» Ф. состоит в постоянном нравственно-интеллектуальном усилии, преодолевающем произвол и высвобождающем возможности человеческого понимания. Как служба понимания Ф. помогает выполнению одной из главных человеческих задач – понять другого человека (и другую культуру, другую эпоху), не превращая его ни в исчислимую вещь, ни в отражение собственных эмоций».

(Очень люблю его же замечание насчет «хронологического провинциализма» и временами развиваю эту мысль: понимающий только свое, узкое времечко – безнадежный провинциал). Есть в той же статье интересное соображение о границах филологии:

«…внутренняя структура Ф. двуполярна. На одном «полюсе» - скромнейшая служба «при тексте» (всякого рода комментирование – прим. мое), на другой – универсальность, пределы которой невозможно очертить заранее. В идеале филолог обязан знать в самом буквальном смысле все – коль скоро все в принципе может потребоваться для прояснения того или иного текста».

Изначально европейская филология «обслуживала» либо тексты античные, стараясь воссоздать «реальную» античность в возможно большей объективности и полноте, либо – Священное Писание, Библию. (Кстати, отсюда долго сохранявшееся единство факультета – историко-филологического). Для наших деток последнее, может быть, наиболее убедительный аргумент в пользу Ф. Соответственно, и примеры можно приводить по ходу разговора именно «библейские». Попробуй, пойми этот текст, если не знаешь, где происходят события, где какие страны и какие между ними отношения, каков быт (а в Новом Завете бытовых деталей полно – это текст, обращенный к простым и неученым людям). И здесь же хорошо видны, с одной стороны, необходимость субъективного прочтения (это Слово, обращенное к каждому, лично, во всей его неповторимой красе и проблематичности), а с другой – опасность «вчитывания», которое есть ересь – со всеми вытекающими катастрофическими последствиями. Очень хороший пример «вчитывания» в евангельский текст – «Фауст» Гете. Намаявшись с вызовом всяческих духов, малость протрезвев во время пасхального гулянья, Фауст решает перевести Новый Завет и тем самым утихомирить свою «духовную жажду»:

«В начале было Слово». С первых строк

Загадка. Так ли понял я намек?

Ведь я так высоко не ставлю слово,

Чтоб думать, что оно всему основа.

«В начале мысль была». Вот перевод.

Он ближе этот стих передает.

Подумаю, однако, чтобы сразу

Не погубить свою работу первой фразой.

Могла ли мысль в созданье жизнь вдохнуть?

«Была в начале сила». Вот в чем суть.

Но после небольшого колебанья

Я отклоняю это толкованье.

Я был опять, как вижу, с толку сбит.

«В начале было дело», - стих гласит.

Перевод Б. Пастернака

А в начале-то было все-таки Слово… Но д-р Фауст глуховат к поэзии.

 

2. Кроме фильтров, которые накладываются на текст, существует еще и проблема художественного языка (теперь любят употреблять слово «код»). Немецкий текст по-английски не прочитаешь – разве что совпадет пара слов. Худ. системы те же языки. Тут можно вспомнить, что такое классицизм, романтизм, реализм. Если они хорошо это знают, то просто выслушать. Если знают не ахти, в мелкие детали не вдаваться, напомнить про каждую систему самое для нас существенное:

- классицизм – это культ разума, порядка, долга; жесткая иерархия всего – и слов, и жанров, и героев; абсолютно черно-белое деление на положительных и отрицательных (и заранее предупреждаю, что только про героев классицизма эти слова можно говорить безнаказанно; а ежели про романтического кто так скажет – пеняйте на себя);

- романтизм – это двоемирие (мир реальный и мир души), бесконечность души, выражаемая обычно через метафору (море, небо, дорога), романтический герой (нездешний, исключительный, имеющий в душе тот самый второй мир), который вполне может быть хоть романтическим злодеем – лишь бы не был филистером;

- реализм – «это типические характеры в типических обстоятельствах» (а не внешнее правдоподобие), обусловленность характера сформировавшими его обстоятельствами (время, соц.положение, семья, образование и проч.).

Ключевые слова: разум и порядок; двоемирие; характеры и обстоятельства. Их можно написать на доске (в тетради) и, пригрозив, спросить на следующем уроке. Естественно, для каждой системы привести какой-нибудь легко вспоминающийся пример.

 

3. Если еще осталось минут 10 – 15 времени, можно вспомнить и другой «код», который надо иметь в уме, когда читаешь произведение: род и жанр.

Часто начинаю с того, что прошу перечислить известные им жанры. Их путают с худ. направлениями, но все ошибки надо сразу отметать, а на доске в три столбика записывать эпические, драматические, лирические жанры (или оставлять для них пустой столбик, а потом внести и оду, и элегию, и просто стихотворение, и песню). Потом напоминаю, что все ныне существующие (или ныне известные жанры) сложились до письменной памяти человечества – иначе говоря, люди не помнят, не знают, насколько же это было давно. Кроме двух (романа и новеллы), но о них разговор особый. Иначе говоря, жанр – это некая овеществленная форма художественного (литературного) мышления, свойственная человеку. Как предмет свойственно называть существительным, а действие – глаголом (практически это верно для любого человеческого языка), так чувства свойственно изливать в песне, о героях вещать в эпосе, а нравственные проблемы решать в драме – одни в трагедиях, другие в комедиях. Для того чтобы уяснить, чем основные роды различаются, мы делаем таблицу – чаще всего не на этом уроке, а, например, перед «Грозой», когда надо вспомнить особенности драмы. Но если время есть, можно сделать ее сейчас, а перед «Грозой» поговорить о том, что есть трагедия и чем она отличается от просто драмы. Итак, таблица. Самое интересное при ее составлении – поиск критериев. Приведу основные, самые существенные, хотя бывают интересные мелочи.

 

Эпос Лирика Драма

Тема События Чувства Нравственная проблема

 

Задача Осмыслить и передать решить нрав. задачу

передать опыт чувство (найти ответ на вопрос)

 

Роль соразмышление сочувствие со-участие (буквальное,

Зрителя как у детей)

 

Участники Автор+герои лирический герои (автор может стать

Герой одним из них)

 

Лицо 3-е (они) 1-е (я) 2-е (ты; диалог)

 

Время Прошедшее Вне времени Настоящее (прямо на глазах)

 

Первые три строки заполняются одновременно. По сути, в них идет речь об одном и том же, но с разных точек зрения: изнутри текста, от автора, от читателя. Но если нет времени углубляться в теорию, важно оговорить главное: лирика – попытка «душу рассказать»; эпос – передать важные события (и входе их последовательного изложения, вероятно, совершенно неожиданно увидеть их логику и внутренний смысл); драма – столкновение двух (и больше) «правд», то есть позиций, а зритель должен к концу действа четко осознать, где же Правда. Иначе говоря, драма – это спор и суд (прение сторон), а приговор выносит зритель. И совсем просто: это пьеса для актеров (для театра, кино, радиопостановки).

 

Д/З после этих разговоров задать трудно. Впрочем, можно провести в начале следующего урока краткий опрос по главным терминам, которые удалось повторить (контекст, классицизм, романтизм, реализм, эпос, лирика, драма, примеры жанров – по родам).

 

Урок 2. Исторический контекст. Периодизация русской литературы 19 века – разные варианты (начало).

 

Мы набросаем несколько периодизаций русской литературы 19 века, то есть несколько попыток описать одну и ту же картину. Различаются они главным образом тем, какие «вехи» берутся за основу. Мне это больше всего напоминает толстовские «ярлыки» для великих событий: какой ярлык ни возьми, процесс, названный им, гораздо шире и сложнее.

Начинаем обычно с разговора о «водоразделе между поколениями». Это касается всех и всегда интересно: где пройдет граница? Между 10-м и 11-м классами? Вряд ли. Через год-другой все забудут, что между ними есть какая-то разница в возрасте. Но иногда и 10, и 15 лет «поколение» не меняется, а иногда 2-3 года вдруг становятся этим роковым водоразделом. Возраст, который определяет «принадлежность к поколению» - 14-20 лет. Время, когда личность сознательно «вписывает себя» в общество и историю. Простейший пример: разница между теми, кто успел сформироваться до революции, и теми, кто учился уже в советских школах; между теми, кто рос до войны, – и во время войны (в СССР и после перестройки). В 19 веке были свои подобные водоразделы, то есть были свои эпохи (периоды), формировавшие разных людей, обсуждавшие разные проблемы. Водоразделами всегда служат какие-то события, существенно меняющие жизнь в стране. Наиболее «очевидная» периодизация – та, что строится на этих исторических вехах.

Первый «водораздел» 19 века – это 1812 год. Можно напомнить, как Пушкин писал о молодых гусарах, уходивших на войну из Царского Села: «Со старшими мы братьями прощались И в сень наук с досадой возвращались, Завидуя тому, кто умирать Шел мимо нас…» Это были действительно старшие братья, и разница в возрасте составляла 2-3 года, но Пушкин уже не мог войти в это поколение. Хотя в жизни все, как водится, перемешалось, и младшие братья (Пущин, Кюхельбекер) позже поучаствовали в смуте, затеянной старшими. Однако главный герой (alter ego) для того, предыдущего поколения – энтузиаст и агитатор (Чацкий), а для следующего – разочарованный эгоист (Онегин). В последнее время стали часто говорить, что в Чацком уже проглядывают черты «лишнего человека». Однако в «лишнем человеке» никак не могло быть того горячего напора, с каким вещает Чацкий. Впрочем, не знаю, какую точку зрения с нас потребуют внедрять в детские головы (и станут спрашивать в тестах). Экзаменатору можно объяснить, в чем тут различие, а ЕГЭ ничего не объяснишь… Пока я настаиваю на своей версии (опираясь на мнение Пушкина, который описал эту смену времен в «Романе в письмах»). И записываю на доске: «1812 г. – Чацкий – энтузиаст и деятель». <Если нужен отрывок из «Романа в письмах», то вот он. Один приятель поддел другого, написав, что, мол, он отстал от своего времени, потому что тратит время зря, любезничая с дамами. Мол, это несерьезно. Задетый отвечает: «Выговоры твои совершенно несправедливы. Не я, но ты отстал от своего века – и целым десятилетием. Твои умозрительные и важные рассуждения принадлежат 1818 году. В то время строгость правил и политическая экономия были в моде. Мы являлись на балы, не снимая шпаг (со шпагами не танцуют! – прим. для детей) – нам было неприлично танцевать и некогда заниматься дамами. Честь имею донести тебе, теперь это все переменилось. Французский кадриль заменил Адама Смита, всякий волочится и веселится как умеет. Я следую духу времени; но ты неподвижен, ты «бывший человек» (ориг. по-французски), стереотип. Охота тебе сиднем сидеть на скамеечке оппозиционной стороны».>

Второй «водораздел» - 1825 год, восстание декабристов и воцарение Николая I (каждый раз приходится обратить внимание, что с Николаем II его путать не надо). Начинается эпоха, которая продлится до конца его царствования. На доске пишем: «Николай I – 1825 – 1855». Вспоминаем, не было ли в эти 30 лет событий, что-либо кардинально изменивших (не было и быть не могло – уж этот царь бы никаких таких событий не допустил). В самом конце только случилась Крымская война (1853-1856), которая и стала крахом предыдущей эпохи. И, значит, все написанное в эти 30 лет так или иначе тяготело к единственному «ярлыку», к поворотной точке истории - к 1825-му году. И «Онегин», и «Герой нашего времени», и даже «Мертвые души».

Здесь иногда приходится остановиться и поговорить про это царствование. В последнее время историки работали у нас достаточно толково, и можно было просто поспрашивать. Впрочем, попадаются иногда у нас монархисты, которые считают, что все цари всегда все делали правильно. А нам важно, чтобы они почувствовали хоть до какой-то степени, какое это было невеселое времечко. В советские времена объяснять про николаевскую Россию было гораздо проще – все всё понимали с полуслова. Тем не менее у меня есть дежурный набор историй, который иногда приходится пускать тут в ход. Начинаем с того, что и восстание при его воцарении, и позже (1830 - 31 и 1848 год) революции в Европе определили главную цель Н. – не допустить в России никаких изменений. Вообще никаких изменений. Чуткий человек, шеф жандармов А.Х. Бенкендорф сформулировал эту точку зрения так: «…прошлое России – удивительно, настоящее – более чем великолепно, будущее – выше всего, что может представить самое пылкое воображение».

Из этого вытекали «оргвыводы»: «Не должно быть допускаемо в печать никаких, хотя бы и косвенных, порицаний действий или распоряжений правительства и установленных властей, к какой бы степени сии ни принадлежали». Значит, в печати критиковать нельзя ни пьяного городового, ни взяточника-городничего (и Гоголь рисковал, и его считали неблагонадежным, а за печатный некролог 1852 года Тургенева сослали на год в его имение – так, для острастки). Но этого мало. «Запрещению подлежат всякие частных лиц предположения о преобразовании каких-либо частей государственного управления или изменения прав и преимуществ, высочайше дарованных разным состояниям и сословиям». Расшифровываем: крепостным «высочайше даровано» право не иметь никаких прав, быть просто вещами, но запрещено даже думать – тем более говорить о том, что это ненормально и хорошо бы поменять тут кое-что. Сыновьям (уж о дочках молчим) даже очень богатых купцов «дарована» привилегия не учиться в гимназиях (и, соответственно, не поступать в университет; впрочем, все пишут, что разночинцы и тогда в университеты прорывались, хотя дворян принимали охотнее). И если кто-то где-то только выскажется против, последствия могут быть страшными. Самый надежный способ заставить замолчать – сдать в солдаты. 25 лет службы, телесные наказания… Шевченко, Полежаев, а сколько безымянных?

Когда описывают это время, часто вспоминают образ «железной зимы» из стихотворения Тютчева «14 декабря 1825 года». Самое в нем поразительное, что стихи написаны в 1826 году, когда зима-то еще только начиналась. Но поэт уж как скажет, так оно и получится (в данном случае – к сожалению):

 

О жертвы мысли безрассудной,

Вы уповали, может быть,

Что станет вашей крови скудной,

Чтоб вечный полюс растопить?

Едва, дымясь, она блеснула

На вековой громаде льдов,

Зима железная дохнула –

И не осталось и следов.

 

У этой доктрины есть стиль, разумеется. Альбом утвержденных «высочайше» архитектурных проектов (около 40), по которым разрешалось строить в России церкви. И никак иначе. Запоздалый классицизм (ампир), военные мотивы: мечи и стрелы. В Европе все это уже вышло из моды, и один немецкий мебельщик был счастлив, что сумел продать русскому императору такой дворцовый гарнитур, громоздкий, дорогой, нигде уж больше не востребованный, и тем избежал разорения. Любовь к парадам и мундирам. Жесткий регламент: даже дамы точно знают, на какие украшения имеют право в соответствии с чином своих мужей. Реплику Городничего: «Не по чину берешь!» - мы мало ценим. Она очень смешная, потому что Городничий точно выражает суть своего времени и порядков: ну и что, что вор? Зато благонамеренный, без завиральных идей и знаю порядок. Император и сам всячески выдерживал «имидж» простого служаки, чуть ли не солдата (спал на походной койке и шинелью укрывался), и от других требовал трепетного отношения к форме. Если кто появлялся на людях недозастегнутый или небрежный – горе! У Герцена есть анекдот про гимназиста в расстегнутом мундирчике, которого Н. встретил на прогулке и не поленился – явился к директору гимназии и потребовал разъяснений: как вы такое допускаете, мол? А парнишка оказался с двумя горбиками: и на спине, и на груди. На сей раз никого в солдаты не сдали, но мундир велели сшить по особой мерке – чтобы застегивался наглухо. Герцена можно процитировать:

«Николая вовсе не знали до его воцарения… Теперь все бросились расспрашивать о нем; одни гвардейские офицеры могли дать ответ (объяснить почему: великий князь «курировал» один гвардейский полк); они его ненавидели за холодную жестокость, за мелкое педантство, за злопамятность… Рассказывали, что как-то на ученье великий князь <Н.П.> до того забылся, что хотел схватить за воротник офицера. Офицер ответил ему: «Ваше высочество, у меня шпага в руке» <пара слов о чести>. Николай отступил назад, промолчал, но не забыл ответа. После 14 декабря он два раза осведомился, замешан этот офицер или нет». Офицер этот, граф Самойлов, замешан не был. Герцен, возможно, и односторонен. Несколько теплых слов о Н. написала Анна Федоровна Тютчева в своих воспоминаниях фрейлины («При дворе трех императоров»). Она вспомнила, как явилась на обязательную для придворных Литургию. Все опаздывали, кроме нее и императора. Он поглядел на часы и сказал что-то вроде: только мы с вами пунктуальны и точны. Бывают ведь люди, у которых страсть к порядку доходит до болезненной степени. Возможно, всякая небрежность причиняла ему внутреннюю муку, помноженную на сознание своей великой ответственности – и за страну, и за весь мир. Не позавидуешь бедняге.

Особенно жестко «закручивались гайки» в так называемое «мрачное семилетие»: с 1848 (революции в Европе) по 1855. Чтобы избежать распространения в России опасных веяний с Запада, цензура свирепствовала люто. Газеты, приходившие по почте из Европы, обрабатывали особым образом: запечатывали черным крамольные статьи. Иногда целые листы бывали сплошь зачернены. В свою же печать не пропускали (во избежание монаршьего гнева) и вовсе ничего, что хоть отдаленно напоминало крамолу. У Некрасова в стихотворении «О погоде» (часть I) есть очень любопытный монолог рассыльного минная, который носит корректуру от авторов (и из редакций) к цензорам и обратно – с их красными пометками. На вопрос: Что, старинушка, много ль ходьбы?» Минай отвечает:

Много было до сорок девятого.

Отдохнули потом… И опять

С пятьдесят этак прорвало пятого –

Успевай только ноги таскать.

Очень любопытный взгляд на русскую историю. Неожиданный.

Иногда я могу позволить себе сказать, что Н.П. был похож на плохого классного руководителя – по себе знаю. Будучи человеком в высшей степени ответственным, он пытался буквально отвечать за все во вверенной ему России: или лично вникать в каждую мелочь (как с мундирчиком), или издать жесткие и мелочные (и бесчисленные) указы, регламентирующие каждую деталь – и по возможности в жизни каждого человека. Ведь только дай людям свободы хоть на грош – и неизвестно, что они сделают. А если все четко по уставу, по указу, по утвержденному образцу – тогда все будет «по-моему», по-царски, то есть правильно. Такие люди, кроме всего прочего, не любят критику, но слушают льстецов. И, значит, плохо информированы о реальном ходе дел.

В учебнике истории Платонова (дореволюционном, очень толковом) об этом царствовании говорится любопытная вещь: оно распадается на две половины. В первые полтора десятилетия «команда государствующих» состояла из людей, подобранных еще императором Александром и доставшихся Николаю «по наследству». Их можно не любить (как Пушкин – и есть за что), но как профессионалы они были эффективны. Тот самый граф Нессельроде сумел избавить страну от инфляции (!) и запустить в оборот бумажные деньги (ассигнации), которым постепенно привыкли верить. Но эти люди старились и уходили. А смену подбирал Н. лично – из «благонадежных» льстецов и при этом дерзких ворюг (см. Городничий). Это добром, естественно, не кончилось: Крымскую войну проиграли, потому что у руля оказалась вся эта публика (можно спросить у деток про сражение у Черной речки) и потому что крали все: еду, корпию, оружие и боеприпасы (которые, понятно, покупал противник). Несчастный Н., видимо, понял под конец, к чему привел страну. На своей территории потерпеть поражение – это, конечно, эксклюзив в русской истории. Со времен татарского нашествия вроде такого не бывало. Была какая-то глухая публикация (вроде бы записки личного немца-врача) о том, что Н. принял яд, устраняясь с пути своего сына (Александра II), чтобы тот мог все-таки провести в стране давно назревшие реформы. Но насколько этому можно верить – не знаю. Н. так переживал о христианской кончине Пушкина когда-то… Считается, что умер он от простуды, усугубленной стыдом и отчаяньем. Пусть бы так. И началась другая эпоха.

Что же у нас в литературе? А «лишний человек». Умный образованный дворянин, которому «прислуживаться тошно», воровать и подхалимствовать – унизительно, карьеру делать – неинтересно (да еще вышеуказанной ценой). И который глубоко несчастен от своей ненужности и невостребованности. Один просто мается (Онегин), другой развлекается, решая философские вопросы (Печорин). У тех же (из дворян – других героев просто нет!), кто высшими проблемами не озабочен, или хозяйство потихоньку от расцвета перетекает в прах из-за душевной пустоты, или в уме аферы и делишки, которые грозят, как бы сейчас сказали, «национальной безопасности». И ведь прав Гоголь – грозят. Отмечаю, что термин «лишний человек» придумал Тургенев. У него есть повесть «Дневник лишнего человека», она вышла в 1850-м году – задолго до того, как типом заинтересовался Чернышевский. Тургенев вообще великий мастер отлавливать и демонстрировать именно типы – «типические характеры» русской жизни.

На доске у нас новых записей пока не появлялось. И под годами царствования Николая I вписываем следующую дату – 1861 год.

Тут можно допросить детей, что они знают о реформах – кроме отмены крепостного права (кстати, наши монархисты иногда договариваются и до того, что крепостным быть очень даже славно). Тем не менее в 1863 году были отменены телесные наказания (и для солдат, и для крепостных). Обратим внимание на военную реформу (сокращение срока службы) и на образовательную – теперь в университет поступить проще, чем тут же и воспользуются разночинцы. Нужно заметить, что это не просто ради свобод, а потому, что развивающейся стране нужны врачи, агрономы и инженеры – разве герои прошлых лет станут работать на таких «черных» работах? Тут надо поговорить о том, кто относится к разночинцам (детки священников, врачей, учителей – очень немногочисленных, - купцов, мещан, мелких чиновников, мелкопоместных дворян). Про мелкопоместных я больше всего узнала из «Истории одного детства» Е. Водовозовой – выпускницы Смольного института, ученицы Ушинского, типичной «шестидесятницы», хоть, впрочем, дочки богатой, но едва не разорившейся помещицы (отец семьи умер в холеру, как и большая часть детей). И о детстве в поместье, и о соседях-помещиках, и о порядках в Смольном институте она пишет достаточно нелицеприятно, но наверняка очень точно. Впрочем, на это времени наверняка не хватит. Отметим только, что разночинцы бросились учиться не столько ради общего развития, сколько ради того, чтобы получить специальность и потом работать – и зарабатывать. Они бедны, деятельны, нахальны, не склонны к мечтаниям и абстракциям; у них очень горячие амбиции – поскольку их еще считают людьми «второго сорта», а они рвутся доказать, что «второй сорт» - это как раз бездельники дворяне, привыкшие жить за счет крепостных. Они активно «работают локтями» и делают великие открытия. Разночинцы-«шестидесятники» - это Менделеев, Сеченов, Пирогов. Но, конечно, не только они. Это очень неспокойный и радикальный народ.

Естественно, тут же переменился стиль. Одному современнику бросилось в глаза, как изменилась Москва в 60-е годы 19 века: «Везде свободно курили (при Н. это было запрещено в любых общественных местах, в том числе и просто на улицах – прим. для детей), а студенты, уже без формы, в статском, разгуливали по бульварам с такими длинными волосами, что любой диакон мог им позавидовать; рядом с косматыми студентами появились – это было уже совершенно новостью – стриженые девицы в синих очках и коротких платьях темного цвета». (К сожалению, тот «Московский сборник», в котором это было напечатано, куда-то ушел, а я не указала под выпиской автора и название статьи). Можно поговорить (и посмеяться) о том, что длина волос есть очень устойчивая форма выражения свободолюбия; что «короткие» платья надо понимать очень не буквально и что стриженые девицы назывались «курсистками», потому что учили их все же на Высших женских курсах, а не в одном университете с юнцами. А заодно прояснить, что женских профессий (кроме гувернанток, повитух, швей и прачек) не существовало. И, следовательно, женщина полностью зависела либо от родителей, либо от мужа. И человеком, строго говоря, не считалась – хотя бы с правовой точки зрения.

Итак, «водораздел» 1855 – 1861 гг. – это смена главного героя эпохи. Надо, наверно, специально оговорить, что хотя мы для простоты и удобства всегда соотносим эту эпоху с 1861 годом, на самом деле в один год такие грандиозные перемены не происходят. Страна 30 лет стояла по струнке, боясь шелохнуться. Потребовалось какое-то время, чтобы осознать, что шевелиться можно и нужно. И начать действовать. И прощупать пределы допустимой свободы – а по возможности выбить себе гораздо больше воли, чем предполагало дать правительство (очень похоже на перестройку, хотя для нынешних детей это такая же неведомая история, как 19 век: сначала хотели в очередной раз, как уже сделали когда-то, во времена «оттепели», «вернуться к ленинским нормам и идеалам пламенных революционеров». А наглые мелкие газетенки и журнальчики как давай разоблачать и Ленина, и пламенных, и их идеи, и быт с нравами – все смели подчистую). Примерно с 1859 года («Накануне» и «Гроза») неотвратимость перемен стала объектом художественного осмысления. И осмысление это заняло примерно 10 лет. Собственно, весь курс 10 класса посвящен книгам, опубликованным в течение этого десятилетия. Мы год будем топтаться на этом, так сказать, «великом пятачке» - от «Грозы» до «Войны и мира» (1863 – 1869). И только Чехов принадлежит уже совсем другой эпохе – концу 19 и началу 20 века. Когда она началась, точно никто сказать не может. Мы до сих пор опирались на периодизацию, имеющую малопочтенный источник – статью Ленина («Памяти Герцена»). Она дает периодизацию вовсе не художественной, а идеологической литературы, поэтому и четкие периоды в нем выделяются не по главному литературному герою, а по «главному революционеру»: дворянский (1825 – 1861), разночинский (1861 – 1895), пролетарский. Однако в литературе этой «сеткой» так привыкли пользоваться со времен советской школы, что ее вряд ли можно вытравить из наших историко-литературных курсов. Тем более что она достаточно удобна для разговоров о смене эпох, происшедшей в середине 19 века. А вот потом совсем неудобна. Но нам пока нет смысла говорить о том, что будет в конце века. Когда доберемся до него, тогда и поговорим. Можно отметить, впрочем, дату, которая трагически заканчивает эпоху великих реформ: 1881 год, убийство Александра II, Освободителя. После этого действительно начинается другое время, а для литературы наступает некоторое «безвременье», затишье, смена литературных поколений.

Однако для истории литературы «трехчастное» деление 19 века недостаточно. В огромной «дворянской» эпохе был явно не один период, не одно поколение – как минимум два. Значит, нужна и более точная периодизация. Она существует и связана с таким понятием, как психологический тип эпохи. Скорее всего это будет уже следующий урок.

 

Д/З задать очень трудно. Однако если есть в народе энтузиазм, а между уроками просвет в пару дней, хорошо бы выдать им «Философическое письмо» Чаадаева (не удосужилась добыть и сократить, а надо бы) и велеть а) составить тезисный план - письменно, б) по пунктам этого плана возразить – можно устно (как Пушкин сделал в неотправленном письме).

 

Урок 3. Периодизации (продолжение). Университет. Салоны и кружки. Чаадаев. Славянофилы и западники.

 

Мы остановились на том, что смена поколений и психологических типов не совпадает с грубой «политической» периодизацией. В первой половине 19 века таких поколений («типов») условно можно выделить три. Первый сложился до воцарения Николая, помнил героическую эпоху 1812 года, рвался к деятельности и имел огромный запас внутренней свободы. В полной мере это касается Пушкина, в большой степени – Лермонтова (который попал в эпоху «закручивания гаек» в разгар своего переходного возраста – с катастрофическими для себя последствиями; он весь – отчаянная сила противодействия, одно сплошное «отворите мне темницу»). Да и Гоголь со своими проповедями и сатирой ведь тоже не молчит, активно вмешивается в жизнь страны и имеет на нее огромное влияние. Люди дониколаевских времен – «богатыри». Это одна сторона того периода, которым мы с детьми занимались в прошлом году – в 9-м классе. (Кстати, Герцен, ровесник Лермонтова, гораздо более жизнерадостный человек, однако, имел тот же заряд активности и неповиновения). С могучей силой их противодействия Николай сражался насмерть – об этом мы уже говорили. На эту битву ушли все 30-годы. Кого убили, кого услали, Гоголь сидел почти безвылазно за границей, остальные наконец умолкли – надолго.

Другая сторона этого (пушкинского) периода: это не просто дворянская, а самая аристократическая культура за всю русскую историю. Литературу создает высшая знать России, а культурная жизнь протекает в салонах. Именно салон – место, где оттачиваются умы и обсуждаются животрепещущие проблемы (можно вспомнить начало «Войны и мира»). Говорили в них чаще всего по-французски. В Петербурге единственное исключение – салон Карамзиной (вдовы писателя): там говорили по-русски. (Учитывая вредительство наших школьных историков, надо бы подчеркнуть: салон всегда собирает дама, хозяйка, так уж повелось со времен изобретения этого «института» во Франции в 17 веке маркизой де Рамбуйе). Салон Карамзиной считался самым «интеллектуальным», да и патриотичным. Там часто бывал Пушкин. После его смерти разговаривать открыто обо всем в таких местах уже не рисковали (у Бенкендорфа всюду были уши). Значит, центр умственной жизни куда-то переехал. Куда?

В дружеские кружки – чаще всего студенческие. Наступившая эпоха 40-х годов – это эпоха университетов (главным образом Московского). Когда в прошлом году речь шла о Лермонтове, возможно, уже рассказывалось про университет и методы преподавания. Можно напомнить: до поры там все было уныло. Профессора читали лекции по тем тетрадочкам, которые когда-то записывали за своими профессорами, и отвечать эту замшелую «науку» требовали наизусть. Потом студент защищал диссертацию, сам занимал профессорскую кафедру, доставал свою старую тетрадочку – и процесс повторялся. В середине 30-х годов все изменилось. У Московского университета появился новый попечитель (граф Строганов), который объявил набор молодых людей, желавших действительно посвятить себя науке, и эту «команду» отправил учиться за границу. А когда они вернулись уже серьезными европейскими учеными, дал им возможность защититься и занять кафедры. Эти молодые профессора и составили славу Московского университета. Они же воспитали поколение 40-х годов в любви к прекрасному, к добру, справедливости, прогрессу (и прочим «общеевропейским» и либеральным ценностям). Лермонтову не повезло: он сам был того поколения, из которого потом набрали будущих профессоров, или даже чуть постарше. Перемены начались к 1835-му году (книга «Русское общество 30-х годов», Университетская библиотека). О том, какое восторженные идеи и настроения сумели пробудить в молодежи эти энтузиасты-просветители, с каким восторгом обсуждали новые идеи в студенческих кружках, рассказал Тургенев в «Рудине»:

«Вы представьте, сошлись человек пять-шесть мальчиков, одна сальная свеча горит, чай подается прескверный и сухари к нему старые-престарые; а посмотрели бы вы на все наши лица, послушали бы речи наши! В глазах у каждого восторг, и щеки пылают, и сердце бьется, и говорим мы о Боге, о правде, о будущности человечества, о поэзии – говорим мы иногда вздор, восхищаемся пустяками, но что за беда!.. <…> А ночь летит тихо и плавно, как на крыльях. Вот уж и утро сереет, и мы расходимся тронутые, веселые, честные, трезвые (вина у нас и в помине тогда не было), с какой-то приятной усталостью на душе… Помнится, идешь по пустым улицам, весь умиленный, и даже на звезды как-то доверчиво глядишь, словно они и ближе стали, и понятнее…»

Мальчики эти (лет 16-17) высшей знати не принадлежали; часто приезжали из довольно отдаленных и глухих русских провинций, из городков и усадеб. В той же книге о русском обществе 30-х годов есть очень интересная (небольшая и легко написанная) статья К. Д. Кавелина «Авдотья Петровна Елагина» - о московском салоне, в который эта женщина принимала и студентов – друзей своих собственных сыновей. Елагина она по второму мужу, а по первому – Киреевская, и сыновья ее со временем стали очень заметными деятелями своего поколения (40-х годов). Иван Киреевский был склонен к журнальным битвам, политике и философии, но больше всего в итоге – к Православию. О нем подробнее расскажем чуть позже. Петр собирал русские песни и вообще был, видно, «человек со вздохом», как говаривали Фет и Л.Н. Толстой. Понравилась мне его строчки: «Но дарю тебе всю жимолость на свете и еще Полярную звезду». Об отце их некогда рассказывать, а человек был очень интересный. С одной стороны, на свой счет устроил во время войны госпиталь для раненых и обмороженных французов и сам за ними ухаживал, с другой при этом разъяснял им, что они поверили вредным идеям, и наставлял на путь истинный. Кроме того, скупил по книжным лавкам как-то раз всего Вольтера и сжег в своем имении. В салоне его вдовы в 30-е годы собирался цвет русской культуры: она и с Жуковским дружила, и Пушкин к ней наведывался, и Вяземский, и Чаадаев, и Веневитинов. Авдотья Петровна заметила, что студенческая молодежь в своих кружках дичает, совершенно не умеет вести себя в приличном обществе, боится барышень, теряется, стесняется, не умеет ни войти, ни поклониться. И некому их деликатно наставить – родители-то далеко. И вот она собирала у себя всех этих Хомяковых и Аксаковых, потихоньку опекала и наставляла – на правах всеобщей маменьки. Вышло так, что она пережила и второго мужа, и всех своих детей, о чем Кавелин рассказывает с искренним сочувствием и скорбью.

Впрочем, салон такой был уже в некотором роде анахронизмом. Эпоха салонов отошла, а вот кружки на 10 лет стал центром интеллектуальной жизни. И никто их особенно не гонял: то ли всерьез не принимали, то ли император чуть поуспокоился (и все-таки не ждал серьезной угрозы с этой стороны: какие-то мальчишки, бедные дворянские сынки, ученые увальни; угрозы он привычно ждал от высшей знати и огораживал себя усердными служаками все больше из немцев). Хотя занимались они вещами, как мы уже знаем, запрещенными: думали о будущем России и о том, в какую сторону все надо изменить. И применяли при этом запрещенную в России философскую систему – диалектику Ф. Гегеля.

Тут придется остановиться, тяжело вздохнуть и, прежде чем рассказывать, как эти мальчики 40-х годов разделятся на славянофилов и западников, поведать, кто такая диалектика, - потому что историки совершенно обленились и не учат деток по ходу дела начаткам философии, а зря. Особенно углубляться в эти дебри нам тоже не с руки. Главное, что надо донести до детского сознания:

1. В своей Германии Гегель считался почтенным профессором, благонамеренным монархистом и был, безусловно, человеком, верящим в Бога. И его доктрина этой вере не только не противоречила – служила верой-правдой.

2. А в России учение Гегеля было под запретом (хотя, кажется, в семинариях его никто не запрещал; вообще философию всерьез преподавали именно в духовных учебных заведениях, а не в университетах, поэтому несчастные участники кружков, своими силами продиравшиеся через лес ученых терминов, иногда мечтали нанять семинариста – чтоб перевел и разъяснил). Между прочим, преподавать в университете философию запретил все тот же Строганов – но за несколько лет до того, как стал обновлять московскую профессуру, в разгар «завинчивания гаек». Умел человек подстраиваться к обстоятельствам.

3. Такая немилость к гегелевскому учению имеет рациональное объяснение. Диалектика – это учение о движении, основанном на преодолении противоречия («метод познания действительности в ее противоречивости, цельности и развитии» - словарь иностранных слов). Это стоит записать, учитывая, что, когда мы доберемся до Толстого, нужно будет говорить о «диалектике души». Забудут, конечно, но вспомнят, если подсмотрят в свою запись. Крамола заключена в самой идее движения, присущему всему тварному миру, то есть в отрицании неподвижности. Это никак не согласовывалось с идеологией Николая, желавшего видеть свою Россию застывшим совершенством, в котором никогда ничто не должно меняться.

4. А Гегель все на свете рассматривал как бесконечное становление Божественной идеи, которая через бесконечные усилия тварного мира постоянно восходит к своему воплощению. Однако пока конец времен не наступил, ничего совершенного в нашем мире нет (включая императора России). Совершенен лишь замысел Божий и об этом мире, и о каждой твари в отдельности. Но все попорчено грехом, увы… Гегель, однако, оптимист: считает, что миру свойственно стремиться к лучшему, к воплощению этого великого замысла (он не противоречит вере в прогресс, на которой со времен просветителей зиждется вся европейская цивилизация, - это если кто помнит о таких вещах, и в итоге марксизм – это развитие гегелевской схемы, из которой исключена Божественная идея, осталось некое саморазвитие материи).

Можно поговорить об этом на паре конкретных примеров. Вот растет дерево за окном. Если б не наша почва да не выбросы всякой отравы – оно было бы попрямее и позеленее. Вот растет детка. Если бы… какая детка выросла бы прекрасная. Это по поводу идеи и ее несовершенного воплощения. Можно поприводить примеры движения через преодоление противоречия. В человеке есть лень и есть желание (предположим) поиграть в волейбол. Куда он двинется – к дивану или в спортивный зал? Что победит, то и получит воплощение. Но это грубо и неточно. Вопрос-то стоит так: что из него в итоге получится? Толстый лежебока (Обломов) или здоровенький спортивный юноша? А этот результат получится через накопление количественных изменений, которые однажды переходят в качественное. Я люблю два примера для этого закона: как изменения в яйце однажды позволяют вылупиться цыпленку и как бегущий самолет, набрав положенную скорость (чистое накопление количества), переходит в состояние полета – то есть в другое качество движения. Вообще тут надо пошуметь и посмеяться, потому что работа идет тяжелая: все только слушаем да думаем, совсем почти не пишем. Ну, записали имя Гегеля и определение диалектики – и все.

Молодежь погрузилась в изучение философии с таким жаром, что потеряла отчасти способность «просто жить». Сами потом жаловались, что любое чувство они переводили на язык отвлеченных идей и так добросовестно анализировали, что от чувства ничего в итоге не оставалось (что обернулось личной драмой неких барышень, в которых эти философы глубокомысленно влюблялись, чтобы потом разбираться в тонкостях своих переживаний, – с нулевым результатом). Потом сами над собой смеялись. Часто вспоминают насмешливый пассаж Герцена: «Человек, который шел гулять в Сокольники, чтобы отдаваться пантеистическому чувству своего единства с космосом; и если ему попадался по дороге какой-нибудь солдат под хмельком или баба, вступавшая в разговор, философ не просто говорил с ними, но определял субстанцию народную в ее непосредственном и случайном явлении». Это увлечение немецкой философией (сначала Шеллингом, романтиком и не таким громоздким педантом, чуть позже - Гегелем) было общим истоком всего, что творилось в кружках 40-х годов. Увлечение, надо сказать, началось еще в 30-е годы, при Пушкине (который никогда не любил отвлеченного философствования и относился к новому поветрию со смесью уважения и добродушной насмешки); первое общество таких любителей называло себя «любомудрами» и состояло из «архивных юношей». Самый известный из них – рано умерший поэт Д. Веневитинов.

Как ни странно, все эти разговоры, такие длинные на бумаге, укладываются в 15 – 20 минут. Возможно, у меня уже выработалась такая «пулеметная» техника рассказа: скорей, скорей, вперед… Я успеваю множество этих баек выложить и все-таки перейти к сути дела: к Чаадаеву, западникам и славянофилам.

Но тут придется еще раз глубоко вздохнуть… И робко спросить: может, историки все-таки эту тему разобрали? Может, дети и сами знают, про что «Философическое письмо» и про что – «самодержавие, православие, народность»? Хотя обычно не знают…

Логика у нас такая: споры среди «университетской» молодежи 40-х годов 19 века были изначально спровоцированы этой почти невероятной публикацией. Споры у них были о путях России, ее прошлом, настоящем и, разумеется, будущем (оно-то больше всего волновало умы). А сам Чаадаев, в свою очередь, тоже в некотором роде был спровоцирован на это высказывание активно пропагандируемым в те же годы казенным (квасным, балаганным – это определение императора Александра III) патриотизмом.

Формулу его сочинил министр просвещения С.С. Уваров – бывший участник «Арзамаса», бывший либерал, герой стихотворения Пушкина «На выздоровление Лукулла». Обычно я стараюсь рассказать о нем еще в 9-м классе: там это как-то легче получается («И воровать ужо забуду Казенные дрова» - прелестная деталь «римской» жизни, фантастическое объяснение Пушкина с Бенкендорфом, которому Уваров имел глупость пожаловаться на этот «наезд»). В своих лекциях Лотман именно Уварова приводил в пример того, каких карьерных высот мог достичь в николаевское царствование Молчалин. В его биографии много скрытой грязи и умения менять курс (убеждения, друзей) в зависимости от политического момента. Второй раз в 9-м классе эту знаменитую формулу пришлось разбирать в связи с «Родиной» Лермонтова: первая часть его стихов вся построена на отрицании этой официальной формулы патриотизма. Но если все совсем забыли – придется напомнить еще раз. Согласно этой формуле Россия противопоставляется «загнивающей» Европе: там нет истинной веры, свергнуты исконные государи, там все плохо и нестабильно. А в России – все хорошо (см. формулу Бенкендорфа). Внутренняя стабильность держится на доверии между властью и народом («полный гордого доверия покой»). И ничего европейского нам больше не нужно – мы самодостаточны. (Формула эта и нынешним патриотам очень нравится, так что тема трудная и болезненная. Стоит обратить внимание, что весьма авторитетный для них Александр III считал этот сорт патриотизма дешевым балаганом). Но вообще концепция эта составлена неглупо, и в ней есть о чем поговорить всерьез (и о том, что на самом деле дало нам Православие, и о том, все ли так хорошо в России, и о том, чему стоит и чему не стоит учиться у Запада). Да вот беда: говорить-то на эти темы и не разрешалось. Разрешалось кричать «ура!», бросать чепчики, а лучше стоять по стойке смирно. Именно это больше всего раздражало и оскорбляло и Лермонтова, и других достойных людей.

П. Я. Чаадаев был человеком очень храбрым (боевой офицер 1812 года). Считается, что он один из главных прототипов Чацкого. Рассерженный и оскорбленный «завинчиванием гаек» под восторженные крики «квасных» патриотов (а этот термин принадлежит старому другу Пушкина князю Вяземскому), он написал первое (всего их восемь) «Философическое письмо» - рассуждение о русской истории и вообще – о путях русской жизни. Очень горькое и не во всем справедливое. Оно было опубликовано в московском журнале «Телескоп» в 1836 году. Правительство не стало вступать в полемику с Чаадаевым. Журнал был просто запрещен, цензор уволен, редактор (Н.И. Надеждин) сослан в Усть-Сысольск, а Чаадаев официально объявлен сумасшедшим. Он повторил судьбу своего литературного двойника, когда уже и Грибоедова не было в живых (он погиб в 1829-м). Раз в неделю к Чаадаеву заезжал врач и официально его «освидетельствовал». И врач, и все, включая власти, отлично понимали, что это тоже балаган. Но ведь только сумасшедший мог написать, что в России что-то плохо.

Чаадаев любил Европу, склонялся к католицизму. Он и к восстанию декабристов оказался непричастен, вероятно, потому что путешествовал в то время по Европе – а путешествия тогда длились месяцами и годами, - и в русские дела не ввязывался. Он, как и европейские философы, верил в прогресс, в то, что человечество постепенно поднимается от дикости к просвещению, от варварства к гуманизму. А Россия, с его точки зрения, из этого процесса выпала.

«Мы никогда не шли об руку с прочими народами; мы не принадлежим ни к одному из великих семейств человеческого рода; мы не принадлежим ни к Западу, ни к Востоку, и у нас нет традиций ни того, ни другого. Стоя как бы вне времени, мы не были затронуты всемирным воспитанием человеческого рода…»

«Мы живем одним настоящим в самых тесных его пределах, без прошедшего и будущего, среди мертвого застоя… Наши воспоминания не идут дальше вчерашнего дня; мы, так сказать, чужды самим себе… Исторический опыт для нас не существует, поколения и века протекли без пользы для нас. Одинокие в мире, мы ничего не дали миру… ничему не научили его; ничем не содействовали прогрессу человеческого разума, и все, что нам досталось от этого прогресса, мы исказили... ни одна полезная мысль не родилась на бесплодной почве нашей родины; ни одна великая истина не вышла из нашей среды… В нашей крови есть нечто, враждебное всякому истинному прогрессу».

«Россия – грозный урок народам: до чего отчуждение и рабство могут довести людей. С эпохи Петра начинается просвещенное рабство».

Статья произвела сильнейшее впечатление на всех, «кто жил и мыслил». Поразило в первую очередь то, что человек осмелился открыто высказать то, что на самом деле думал. Это был жест очень смелого и свободного человека, и его оценили, даже и не соглашаясь с Чаадаевым. Ох, как же Пушкин его отчитал! Взрослый уже и очень умный Пушкин напомнил и татарское нашествие, от которого Русь, истекая кровью, прикрывала Европу почти триста лет – чтоб та могла свободно развиваться. И то, что мужик русский умен и талантлив и вовсе не раб в душе. И то, что история русских князей ничуть не менее ярка, чем хроники Шекспира (только не обработана рукою гения). Характеры нисколько не бледнее и не мельче. И что Православие наше сыграло в русской истории гораздо более благотворную роль, чем католицизм в истории Европы. Много что написал, только письмо Чаадаеву не отправил, потому что узнал, что того объявили сумасшедшим. Уже готовый текст письма убрал в свои бумаги с пометкой: «Ворон ворону глаз не выклюет». Можно найти и прочитать в собрании писем за 1836 г.

(Не скажу, что Чаадаев мне «близок и дорог», но его фраза: «…мы чужды самим себе» - кажется на редкость справедливой; только подражание Западу от этой болезни вряд ли поможет; да и там, кажется, многим знакома эта хворь).

Споры молодежи развернулись в основном вокруг реформ Петра, который попытался сделать из России современную европейскую страну, вернуть ее «в семью народов». Спорщики разделились на два лагеря.

Те, кого называют «западниками», к реформам Петра относились восторженно, считали, что он вырвал Россию из варварства. С их точки зрения, в силу ряда причин (да хоть того же ига) Россия просто отстала от Запада в своем естественном развитии, а Петр попытался волевым усилием этот разрыв преодолеть. Конечно, одного рывка тут недостаточно. Нужно смиренно признать свою отсталость и учиться у Запада всему – особенно гражданским свободам. (Ну как не уходили с этой пьесы. Может, прав был Чаадаев: мы все время топчемся, как во сне, на одном месте, на одних и тех же граблях, то есть вопросах?). Итак, запишем (и сразу предупредим, что этот материал придется сдавать на зачете):

ЗАПАДНИКИ СЛАВЯНОФИЛЫ

ПЕТР

Вырвал Россию из Петр сломал исконный

варварства; завещал у русский путь.

Запада учиться.

 

Ключ: свобода Ключ: дух народа

 

Запишем сначала про западников, потом вкратце – про славянофилов. Суть их позиции в том, что у каждого народа своя физиономия, свой дух и путь. (Идея эта принадлежит немецким романтикам, философу Шеллингу). И нет смысла ломать себя по чужому образцу: надо понять, что нужно нам, и к этому идти. (И нечего по всему миру насаждать американскую демократию).

Далее перечислим и запишем, из кого, собственно, состояли эти «группировки» с краткими пояснениями «кто есть кто». А потом чуть поподробней о позиции славянофилов: очень уж интересные у них формулировочки встречаются.

ЗАПАДНИКИ

Николай Станкевич – создатель, центр, душа студенческого кружка, из которого вышли все остальные; наставник и Тургенева, и Герцена, и прочих. По воспоминаниям, человек светлый, облагораживавший эту молодежь самою своей личностью. Мало успел сделать, написать (немного стихов, письма…), умер в 27 лет.

Тимофей Николаевич Грановский – друг и отчасти ученик Станкевича, историк (западный медиевист), один из тех, кто был отправлен за границу, а потом профессорствовал в Московском университете. Читал артистически, писал отточено и красиво, хотя строго соблюдая «научность».

Виссарион Григорьевич Белинский – критик «Отечественных записок», научивший Россию понимать Пушкина, потом Лермонтова, потом Гоголя. Не закончил университет (выгнали), однако по его статьям во второй половине 19 века строились гимназические курсы литературы. Западник радикальный, сторонник революций. От ареста его спасла только ранняя смерть (все от той же чахотки).

Александр Герцен (и Николай Огарев – клятву на Воробьевых горах помянуть надо?) – хороший (умный и обаятельный) писатель, деятельный человек, тоже достаточно радикальный. Сын (незаконный) богатого помещика, трижды сосланный (в Вятку, во Владимир, в Новгород) и наконец высланный из страны, на собственные средства издававший в Лондоне ту правду о России, которую нельзя было издать дома. В юности тоже к революции относился восторженно, но имел возможность поглядеть на это дело вблизи (практически поучаствовать), в Европе, и очень разочаровался. Но крепостное право и самодержавие, муштру и репрессии от этого любить все равно не стал.

Василий Петрович Боткин – купеческий сын и сам купец (Боткины разбогатели на торговле чаем), образованный и имевший душевную тягу к культуре. Друг и постоянный корреспондент Белинского (причем в письмах Боткину Белинский пишет свободнее и ярче, чем в статьях). Поминаю его обязательно, имея в уме сопоставить его чуть позже с младшим братом – Сергеем Петровичем; да и сестра их свою роль еще сыграет).

Владимир Печерин. Человек судьбы невероятной, самый последовательный из западников (и, наверно, самый несчастный – именно благодаря своей последовательности). Один из молодых профессоров, учившихся за границей и так влюбившийся в Запад, что, вернувшись в Россию, не смог тут оставаться. Все манила его в окошко какая-то зеленая звезда… И он удрал в Европу, не имея практически никаких средств. Друзья ему немного помогали, но они сами были небогаты. Как-то он там перебивался, потом перешел в католичество, стал монахом в одном из самых строгих орденов, проповедовал в нищих (портовых, ирландских) кварталах – и разочаровывался в Западе по мере того, как его узнавал. Везде находил ложь, лицемерие, меркантилизм, прикрытый внешним лоском. Описал свой опыт в «Посмертных записках», которые завещал племяннику, в Россию. Но сам не вернулся. Поразителен в этих записках стиль. Среди длинных и обстоятельных периодов других писателей этого поколения Печерин отличается насмешливой краткостью фраз. Так мог писать Печорин, будь он живым человеком, а не придуманным героем. Это сходство будоражит воображение: ведь мог же Лермонтов знать Печерина? Встречались они или разминулись? Почему фамилии так буквально перекликнулись – не только с Онегиным? (Бумаги Печерина в итоге попали в Московский университет, где наш приятель Д.В. Ушаков, будучи студентом мехмата, сумел вытребовать себе печеринский портфель в читальный зал и изучал его, вместо того чтоб заниматься математикой; но сейчас они изданы все в той же «Университетской библиотеке»).

Другие западники любили Запад гораздо более теоретической любовью (хотя Тургенев и Герцен и прожили там большую часть жизни, но без особой, кажется, радости и охоты). У того же Герцена есть любопытная новелла (эпизод в «Былом и думах») о западнике Н. Кетчере, пламенном переводчике Шекспира, который жил под Москвой, любил сорвать огурчиков к обеду прямо с грядки или грибы пособирать в ближайшем перелеске, гостей принимал в халате (как Обломов) и совершенно не смог жить не то что в Европе – в Петербурге. Такой вот гончаровский сюжет.

Можно еще упомянуть двух журнальных деятелей, изначально принадлежавших к тем же кружкам: И.И. Панаева (совладельца и соредактора некрасовского «Современника») и М.Н. Каткова (издателя «Русского вестника», куда от Некрасова – то есть от Чернышевского с Добролюбовым – сбежала вся русская литература). Но можно и не поминать, рассказать о них позже, когда речь пойдет о журналах, по ходу дела напомнив, что они тоже выросли из тех студенческих кружков.

СЛАВЯНОФИЛЫ

Гораздо менее известны в литературе. Отчасти потому, что среди них не было больших писателей, отчасти потому, что их публицистика вызывала гораздо более резкую реакцию у правительства. Яркий пример – Иван Киреевский: стоило ему напечатать где-нибудь статью, как издание (из-за него) тут же запрещали. Бывало, их сажали в Петропавловскую крепость (ненадолго, к счастью) – Ю. Самарина и К. Аксакова, порознь, каждого за свое. Это при том, что они не звали подражать Западу и не отрицали русскую монархию (считая ее органичной для нас формой правления – в допетровском варианте). Но крестьян предлагали освободить, причем с землей.

Алексей Степанович Хомяков – немного поэт (патриотичный, восторженный, но дарованья небольшого), публицист, православный философ, церковный верующий человек (есть воспоминания, как он ночи напролет стоял на молитве после смерти любимой жены, но днем это не мешало ему блестящим образом отбиваться от «западников»).

Юрий Самарин – считается очень серьезным православным философом, несмотря на то, что написал немного (но уровень работы был высок).

Братья Аксаковы – Иван и Константин Сергеевичи (сыновья Сергея Тимофеевича Аксакова – того, кто написал «Детские годы Багрова-внука»; их славянофильства в большой степени подготовлено его патриархальным воспитанием). Публицисты, которым тоже не очень-то давали высказаться.

Братья Киреевские Петр и Иван. Петр, как мы помним, собирал народные песни и тем реально послужил изучению и сохранению исконной русской культуры. Об Иване было обещано рассказать подробнее. М. Гершензон написал о нем специальую работу, в которой главная мысль была – вот человек, который не смог реализовать большое дарование отчасти из-за несчастной своей эпохи, отчасти же из-за ложного (с точки зрения автора) славянофильского направления. Однако дело тут не так-то просто. И. Киреевский как публицист действительно почти не состоялся, хотя писал вдумчиво и очень интересно. Начинал он, как все, с немецкой философии и был скорее западником, когда свой журнал «Европеец» (1832) открывал статьей «Девятнадцатый век» (за нее журнал тут же и прикрыли). Но, будучи человеком молодым, в 1834 году женился на девушке, которая была духовной дочерью преп. Серафима Саровского (скончавшегося в 1833 г.). Сначала ее горячая религиозность вызывала у него резкое неприятие, потом он обещал хотя бы в ее присутствии «не кощунствовать». Предложил ей почитать Вольтера – она сказала, что согласна читать любую серьезную книгу, но не насмешки над религией. Они стали вместе читать Шеллинга. Муж с восторгом указывал ей на особенно светлые мысли философа, а жена ему на это спокойно отвечала, что они ей давно знакомы. Откуда? - По творениям Св. Отцов, которых он в глаза не видывал. Имение Киреевых находилось в семи верстах от Оптиной Пустыни. Киреевские ездят туда, встречаются со старцами; он начинает всерьез изучать те самые творения Св. Отцов и участвует в переводе и издании «Добротолюбия». Если наши дети не знают, что это такое, придется объяснить, что это сборник текстов (пять огромных томов), в них монахи, достигшие высот, о которых нам и думать-то не приходилось, рассказывают о своей «духовной практике». И что перевести это с греческого языка может далеко не всякий – просто потому что надо бы понимать, о чем речь, а как? – если обычные люди не имеют представления о том, что рассказывают Отцы. И что руководил работой преп. Макарий Оптинский, который комментировал это практическое руководство по достижению святости… Конечно, кому-то может показаться, что это был напрасно потраченный труд и загубленный дар, - если этот кто-то совсем не понимает, чего стоит такой труд.

Ну а теперь обещанные формулировки.

К.С. Аксаков: «Народность есть личность народа. Точно так же, как человек не может быть без личности, так и народ не может быть без народности». (Термином «народность» пользовались все, но что это такое, как правило, не оговаривали).

К. С. Аксаков. «Записка Александру II» (1855): «Русский народ государствовать не хочет – он хочет оставить для себя свою не политическую, свою внутреннюю общинную жизнь, свои обычаи, свой быт».

И.В. Киреевский: «В конце пути, открытого реформами Петра, лежит мещанская бездуховность и полускотское отношение к тому, что выше торговых расчетов».

Споры западников и славянофилов вначале были, может быть, лишь молодой игрой умов. Славянофилы, например, предлагали возродить традицию национального костюма (вполне в традициях Чацкого, между прочим; идея эта даже не совсем оригинальна). Чаадаев с ехидством написал однажды Герцену: «Константин Аксаков оделся так национально, что его приняли за персианина» (в стиле допетровского боярства, как он это себе представлял). Когда в Европе запахло революциями, спор ожесточился; больной Белинский из последних сил (кашляя кровью) отстаивал превосходство бунтующей Франции над терпеливой и смиренной Россией. А лет через 10 – 15, полюбовавшись на Европу вблизи и своими глазами, согласились с Киреевским, что это бездуховный полускотский тупик. Очень резко писал об этом Салтыков-Щедрин («За рубежом») – почти в таких же образах и выражениях, в каких клеймил буржуазную Францию Э.Золя. Но это было уже в 70-е годы. Славянофилы же (Самарин главным образом) поучаствовали в подготовке реформ и убедились, что крестьянская община (воспетая в их трудах) тоже на самом деле далека от совершенства (на что ехидно намекал в известном споре Базаров).

Главное же, что с течением времени обе группировки поняли, что общего у них гораздо больше, чем им казалось в молодости (особенно когда подросло следующее поколение – шестидесятники). Обычно, завершая разговор об этом времени и спорах, приводят слова Герцена: «Мы, как Янус, смотрели в разные стороны, но сердце у нас билось одно».

 

Д/З Убогое и примитивное запоминание: кто есть кто. А можно задать эссе: «Кто прав: славянофилы или западники?» Обосновать личное мнение. Это получалось интересно в те времена, когда учились в школе мои старшие детки. В гимназии правы всегда славянофилы, и это неинтересно. Может быть, надо спросить, по какому пути нужно сейчас развиваться России? Ну и определение диалектики пусть, что ли, выучат.

 

Урок 4. 40-е и 60-е: «гамлеты» и «дон-кихоты». Журналистика второй половины 19 века.

Лирическое отступление. Еще раз хочу напомнить: мне никогда не удается использовать весь материал. Это скорее то, что я держу в уме, чем весь последовательный рассказ. Придерживаюсь общей схемы: периоды, Чаадаев и споры 40-х годов, перелом и споры середины века, - и стараюсь в последнее время втиснуть весь предыдущий материал в один – от силы два урока. А вот на журналистику урок уходит обязательно, тут никуда не денешься.

 

Итак, работая по принципу «морской волны» (чтоб удержать материал в головах, надо «накатывать» его по нескольку раз, волнами), в начале урока вспомним, что деятели 40-х годов сложились в ту эпоху, когда всякая общественная активность была чревата очень крупными неприятностями. В такие времена никто не рвется «действовать» - всякий находит какую-то альтернативу для приложения своих амбиций и энергии. (Кто в горы ходит, кто йогой занимается, кто пишет «в стол», кто развлекается в стиле Печорина… - в советские времена это, опять же, было проще объяснить одним быстрым намеком). Всеобщее увлечение философией вне этого контекста просто необъяснимо. А вообще оно очень понятно: если невозможно действовать, вся энергия уходит в мысль, которая становится заменой всему, чего нет в жизни.

Всеобщий вдохновитель Н. Станкевич про свое отношение к философии написал так: «Я не думаю, что философия окончательно может решить все наши важнейшие вопросы, но она приближает к их решению… она показывает человеку цель его жизни и путь к этой цели, расширяет ум его. Я хочу знать, до какой степени человек развил свое разумение, потом, узнав это, хочу указать людям их достоинства и назначение, хочу призвать их к добру, хочу все другие науки одушевить единою мыслью».

Мы уже говорили, что разные времена формируют и разные психологические типы. Большой мастер видеть и рисовать «типические характеры» И.С. Тургенев обрисовал характер «человека 40-х годов» в статье «Гамлет и До-Кихот». Тургенев, впрочем, полагал, что это два вечных типа, которые в разные эпохи проявляются в разных обличиях, но суть их остается неизменной.

Люди 40-х – это, конечно, Гамлеты – как понимали Гамлета в то время. Благодаря главным образом Гете (он толковал этот характер в «Вильгельме Мейстере», а Белинский, как водится, донес его идеи до читательских масс) утвердилось мнение, что Гамлет – это хрупкий тонкий юноша, мыслитель, вырванный из университета (где ему самое место) и вынужденный, вместо того чтобы заниматься философией, решать грязную и грубую житейскую проблему: мстить дяде, отвоевывать себе престол. Он потому и медлит (если принять эту версию), что ему глубоко противна сама материя реальности. И гибель его сравнивали с гибелью тонкой фарфоровой вазы, в которую посадили могучий дуб (чьи корни вазу и разбили). То, что Гамлета убили на поединке, как-то не принималось в расчет… А вот образ философа, неспособного приноровиться к грубой прозе жизни, пришелся гамлетам 40-х по душе.

Они поздно взрослели: а куда спешить? К 30 годам едва оформлялся главный интерес, главное дело жизни – и то не у всех. У них плохо складывалась личная жизнь – Тургенев хорошо показал на примере Рудина, почему так получалось. Впрочем, не у всех же. Очень удачно был женат Грановский, Иван Киреевский, да и у Герцена если и случилась семейная драма, то совсем в другую эпоху и по другим причинам, а сначала он сумел свою невесту буквально украсть. Ему симпатизировал архиерей Владимирский, и потому их обвенчали.

Главное свое сходство с Гамлетом они выводили из его слов: «Так всех нас в трусов превращает мысль». Если слишком много думать и слишком подробно продумывать последствия каждого шага, то поневоле придешь к этакому даосскому неделанию. Особенно если так оно безопасней.

Кроме философии, эпоха 40-х годов любила искусство и все прекрасное. А связь добра и красоты – одна из тех прекрасных мыслей, которую они почерпнули в романтической философии и которую вынуждены были чуть позже отстаивать в битве со следующим поколением. Вообще «в моде» были гуманитарные науки. Очень удобно пояснять, как изменялись времена, на примере публичных лекций в университете. Сначала «свет» (и даже дамы) съезжались слушать Т.Н. Грановского: он читал лекции по истории, читал красиво и сам был красив (в стиле Ленского). В 60-е годы съезжались на лекции Сеченова. (А в конце 19 века – на лекции Владимира Соловьева о философии и о религии. Колесо времен снова повернулось).

Герои следующей эпохе к портрету прекраснодушного философа и эстета 40-х годов обязательно добавляли: это был дворянин, владелец хоть и небольшого, но имения, то есть крепостных крестьян, которые решали за него насущные проблемы. Потому «гамлеты» 40-х и занимались отвлеченностями, что в реальности у них не было необходимости работать ради куска хлеба. Что тут скажешь? Ради куска хлеба работал разве что Белинский да тот же Грановский…

Герой следующей эпохи – разночинец и убежденный «практик». Если его и интересуют науки, то естественные, то есть полезные. В первую очередь – химия, физика, биология, медицина. И, надо признать, в это время происходит настоящий «прорыв» именно в этой области. К «шестидесятникам» (то есть людям, сформировавшимся в эту эпоху) относятся великий химик Д. Менделеев, Сеченов и Мечников. Очень любопытный пример – семья Боткиных. Если старший брат, Василий Петрович, торговал чаем и переписывался с Белинским о высоком и прекрасном, то младший брат, Сергей Петрович, стал врачом, хирургом (Боткинская больница не даст о нем забыть).

Шестидесятники рано взрослели и рано сходили со сцены (не все, но многие). Критик Добролюбов умер в 25 лет, критик Писарев утонул в 28. А критики в те времена формировали общественное мнение. Множество молодых людей по всей России думали так, как их учили эти тоже очень молодые люди. Но то поколение не сомневалось в своем праве жить своим молодым умом. Дон-Кихот (по мысли Тургенева) сначала бросается на ветряную мельницу, а уж потом будет разбираться, есть ли в этом смысл. Предыдущее поколение сначала думало – и потом часто ничего не делало (хотя не все и не всегда, как мы уже видели). Новое поколение рвалось действовать недолго думая. (Для революционных времен как нарочно рождаются Гайдары, без тени сомнения берущиеся командовать полками если и не в 16 лет, то года в 22). К осторожным мыслителям они относятся обычно с пренебрежением и чувством собственного превосходства. Главный критерий ценности чего угодно (хоть человека, хоть науки) в их глазах – практическая польза. Иначе говоря, они утилитаристы (про слово и его связь с утилем надо поговорить).

Между двумя поколениями в 1856 – 62 гг. разгорелась настоящая война. Шестидесятники были молоды – едва за 20, но ведь и поколение сороковых еще не состарилось: им было едва за 40. Самое время, чтобы заниматься делами государственной важности, к тому же и необходимость в этом подоспела (готовились реформы). Да вот беда: наглая молодежь считала, что государственными делами будет теперь заниматься именно их поколение. А предыдущее – люди отжившие, и песенка их спета.

Законный вопрос: где и как происходили эти сражения? Уж точно не в салонах и даже не в кружках (хотя в кружках, конечно, тоже) – в печати. И сражения эти были не столько философскими или литературными, сколько политическими. Между прочим, салоны все еще существовали, потому что высший свет (с его балами и светскими дамами) никто не отменил. У графа Соллогуба есть воспоминания о маленьком литературном кружке, который собирался «на задворках» великолепного музыкального салона Виельгорских в Петербурге. Сам Соллогуб - писатель с небольшой и короткой, но шумной известностью, поскольку, хоть и был человеком светским, принадлежал к натуральной школе (то есть был натуралистом как раз во вкусе наступавших времен – но подробнее об этом будем говорить позже, в связи с Тургеневым, а потом – с Некрасовым). И собирал он у себя и разночинцев, и людей своего круга, включая дам. Называл он эти собрания «мой зверинец», потому что дамы вполне могли бы собраться и в «большом» салоне, но разночинцы в ужасе боялись высунуть нос к тем гостям, которые, в отличие от них, умели держаться «в обществе». Дамы, жалея разночинцев, одевались как можно проще и скромнее, чтобы не пугать их своим великолепием. Одна, собираясь с этого кружка на бал, явилась хоть и в «простом» платье, но с крупным алмазом-подвеской и небрежно спрятала украшение в карман, когда Соллогуб в ужасе ей сказал (встречая на лестнице): «Вы мне весь зверинец распугаете». (Рассказываю иногда, если народ очень устанет или останется никчемная минутка). Книга воспоминаний Соллогуба вообще очень интересная, но, к сожалению, куда-то подевалась.

Итак, то, о чем раньше спорили в студенческих кружках, - путь, по которому следует идти России, - после смерти Николая I и заметного ослабления всех запретов стали открыто обсуждать в печати. И разные позиции объединяли уже не группировки а, по сути, политические партии. Они так не назывались (и разрешения на партии у нас тогда не было, и привычки к «партийной» политической жизни тоже), но задним числом, говоря о направлении того или иного «толстого» журнала, можно смело употреблять термины, которые во всем мире прилагают именно к партиям и политическим направлениям: «либералы», «консерваторы», «левые радикалы». Имеет смысл записать их на доске, обозначив три колонки: правые, левые, центр. Проговорить значение слов и подобрать синонимы (консерваторы – ретрограды; либералы – умеренные; левые радикалы – революционеры). Можно предложить привести примеры современных партий, но при этом учитывать особенности нашей политической жизни: во всем мире коммунисты, например, считаются левыми радикалами, а у нас – правыми консерваторами. Но можно этим и не заниматься. В конце концов, историки же зачем-то тоже нужны. В получившейся политической сетке для середины 19 века нужно сделать только одно уточнение: левые радикалы той эпохи назывались «революционеры-демократы». Дети плохо запоминают этот термин, и его надо осмыслить: «демократы» - значит, они хотели, чтобы в России вместо монархии установилась демократическая форма правления (республика). Но этого мало. Они хотели, чтобы смена форм правления обязательно происходила революционным путем, снизу, через «русский бунт».

Теперь о наших либералах. Они были разными. Одни считали, что нам вполне подойдет конституционная монархия (что это такое? – барышни иногда не в курсе); другие, более «левые» предпочли бы демократию. Но только (Боже упаси!) – никаких революций, ибо им вовсе не хотелось пережить «русский бунт, бессмысленный и беспощадный». И, кроме того, либералы полагали, что до политической свободы России еще нужно дорасти, что в одночасье такие перемены не происходят. Тургенев, например, назвал себя «либерал-постепеновец»: стране нужна свобода – но прийти к ней нужно постепенно, без опасных потрясений.

Легко догадаться, что в лагере радикальных революционеров-демократов оказалось поколение 60-х, разночинцы и вообще политические Дон-Кихоты. А люди 40-х стали либералами, за что молодежь их презирала. Мучительная драма разыгралась между Герценом и Чернышевским (политическим лидером революционной «партии»). Герцен по-прежнему жил в Лондоне. Он привык считать себя, пожалуй, самым резким и «левым» из либералов, организатором свободной печати, врагом крепостничества и обличителем самодержавия; его политический авторитет был огромен (даже мальчики в «Братьях Карамазовых» бравировали тем, что читали его «Колокол»). И Чернышевский как-то раз, обманув бдительность приставленных к нему шпиков, сумел ненадолго съездить в Лондон и попытался договориться с Герценом о «выступлении единым фронтом»: мы в России начнем революцию, а вы нас поддержите; за вами пойдут те, кто не принимает всерьез нас. Однако взрослый Герцен эту идею не поддержал и напечатал статью под названием «Very dangerous!» - против Чернышевского и его планов. Смысл статьи вполне укладывается в пушкинскую формулу про русский бунт и молодых людей, которым «чужая головушка – полушка, да и своя шейка – копейка». За что горячая молодежь 60-х его совсем запрезирала и окончательно списала в «отставные люди». Мол, отстал от жизни, привык отсиживаться, и все они, отцы, боятся реальных действий.

А консерваторы – это те, кто оказался в ситуации готовящихся реформ «правее» самого царя. И ограничивать самодержавие, с их точки зрения, ни к чему, и крепостное право отменять, и цензуру ослаблять – мало ли что понапишет безнравственная (а то и безбожная) молодежь? Надо сказать, что точку зрения консерваторов в эту эпоху разделяло ничтожное меньшинство. Общество (как пишут историки) было практически едино в том, что изменения давно уже назрели и реформы провести необходимо.

Вся эта политическая полемика происходила в «толстых» журналах не совсем открыто. Очень часто главные идеи высказывались даже не редакционных «передовицах» и не в обзорах «внутренней жизни» или событий в мире, а в литературно-критических статьях. Под видом разбора литературных новинок преподносились целые системы взглядов, потому ведущий критик журнала был, как правило, его идеологом.

Прежде чем заполнить намеченную нами таблицу названиями журналов и проч., нужно немного рассказать об особенностях их распространения и тиражах. В самом начале «Униженных и оскорбленных» Достоевского есть такая фраза: я устал, замерз и зашел в кондитерскую, чтобы почитать газету. Очень точная деталь. Журналы и газеты были в те времена очень дороги. В свободную продажу они не поступали (еще газеты – ладно, но не журналы) – распространялись только по подписке. Одна дворянская семья среднего достатка могла себе позволить не больше одного журнала. И далеко не каждая семья считала, что ей это нужно. Самый большой тираж среди журналов середины 19 века был у некрасовского «Современника» - около 7 тысяч. Все остальные издатели журналов были в обиде на Некрасова и считали, что он их буквально ограбил. Понятно, что студенты (разночинцы, сами себя в университетах «содержавшие») никаких подписок позволить себе не могли. Публичных библиотек в те времена не существовало – были «научные» при университете и педагогическом институте, но этого, конечно, не хватало. И вот предприимчивые владельцы кондитерских, кофеен и трактиров выписывали наиболее популярные издания и разрешали их читать своим посетителям, но те, естественно, должны были что-нибудь заказать. А если они целый день сидели и читали (разодрав толстый журнал на отдельные «разделы» и произведения), то, конечно, там же и обедали – пусть очень скромно. Таким образом обеспечивался приток посетителей, и подписчик был не в накладе (подробно все это рассказывает Лакшин в биографии А.Н. Островского). Однако стоит задержаться на секунду и осознать приведенную цифру. 7тыс. подписчиков – это вся читающая Россия. Даже если каждый журнал прочитает несколько человек… «В столицах шум, гремят витии, Кипит словесная война, А там, во глубине России, - там вековая тишина», - как писал Некрасов.

Далее действуем так: заполняем уже намеченные колонки, внося в них названия журналов, годы издания, фамилии редакторов и наиболее заметных авторов. Все остальные сведения можно записывать под таблицей, если возникнет желание. Заранее предупреждаем, что все эти сведения нужно будет сдавать на зачете вкупе со сведениями о периодах русской литературы и о спорах западников и славянофилов.

Итак, ПРАВАЯ пресса – непопулярная у молодежи, но имеющая своих пожилых ворчливых читателей.

«Московские ведомости» - издание печатает главным образом официальные распоряжения. Непотопляемое издание.

«Гражданин», редактор князь Мещерский (1872-79); позволял себе делать замечания императору Александру II за излишний, с его точки зрения, либерализм.

«Северная почта», «официозная газета». В 1862 году ее редактировал И.А. Гончаров.

Правые журналы (газето-журналы) запоминать не нужно, мы их для порядку вносим.

Теперь перейдем к ЛЕВЫМ журналам. Самый известный из них –

«Современник». 1836 – 1847 –1866. Краткая история: журнал задуман и создан Пушкиным. Вначале выходил он раз в квартал (четыре раза в год); при Пушкине успели выйти 4 номера, а пятый был составлен его друзьями (Жуковским, Вяземским, Баратынским) из ранее не опубликованных пушкинских произведений, которые они нашли, разбирая бумаги. Выручка от продажи – в пользу осиротевшей семьи. Далее те же друзья пытаются в память о поэте продолжить издание, но получалось как-то вяло, журнал терял подписчиков, менял хозяев и к 1846 году влачил самое жалкое существование. Тогда его «купили» (взяли в аренду) на паях Н.А. Некрасов и И.И. Панаев. Обычно я кратко замечаю, что хоть формально оба они были «литераторы», но Некрасов (только выбравшийся из жестокой нищеты, в которую угодил, против воли отца отказавшись от военной стези) принес в журнал свое умение работать, чутье, вкус и азарт, а у Панаева зато были деньги, которые он и вложил в этот «проект». Не хочется приводить точное, но циничное резюме Чуковского: сначала у Панаева были кареты, состояние, жена, потом – глядь! – все это (включая жену) вдруг оказалось у Некрасова. Участие Панаева и вправду можно считать номинальным. Это был журнал Некрасова. Самый левый, самый смелый и удачливый. Некрасов сумел сделать его таким и сохранить еще в «мрачное семилетие» (!), хотя и с огромным трудом. Поговаривали, что ему помогал известный всему Петербургу талант картежника. Некрасов выигрывал сотни тысяч рублей, но, когда (и кому) надо, умел и проиграть очень ощутимую сумму. И ведь даже не «взятка борзыми щенками» – благородный карточный долг. Другой способ задобрить нужных людей – грандиозные медвежьи охоты, на которые Некрасов, бывало, приглашал и министров. Дорогие ружья, породистые собаки, огромное число «задействованных» мужиков, отличное угощение… Впрочем, бывало, ничего не помогало: какой-нибудь рассыльный Минай приносил из цензурного комитета полностью вымаранный красным уже готовый номер. Тогда, как вспоминал потом Некрасов, ничего не оставалось, как «подпустить роману». Для того чтобы номер вышел в срок и в нем был хоть какой-то текст для чтения, трое главных издателей: Иван Иванович и Авдотья Яковлевна Панаевы и сам Некрасов садились за стол, зажигали свечи, шторы задергивали (чтобы не было видно, что за окошком – день или ночь, а то спать ночью очень хочется) и писали авантюрный роман «Три страны света» очень своеобразным способом. Решив, как будут звать героя и кто он, собственно, такой, они между собой распределили, кто пишет начало, кто середину, кто конец, – и писали. (Мне всегда было любопытно почитать, что же из этого получилось; роман издан в полном собрании сочинений Некрасова, но лень ведь, все никак не соберусь дойти до библиотеки, да и дойду – займусь чем-то другим…).

Но не такими романами (а это не единственная проза в таком роде), естественно, прославился журнал. Некрасов сумел собрать в нем цвет литературы: и Тургенев у него печатался, и Гончаров, и Л.Н.Толстой дебютировал в «Современнике», и Тютчева Некрасов как бы заново открыл, и Фета сначала привечал. Кроме того, критика и политические обзоры в журнале умудрялись оставаться левыми и крамольными, невзирая ни на какую цензуру. Цензоры даже жаловались: чем больше из них вымарываешь, тем ядовитее они звучат (еще бы! Сокращение текста – лучшая правка, как известно).

Самые ядовитые статьи писали два сотрудника, ведавшие (сначала один, потом – другой) «отделом критики»: Н.Г. Чернышевский (с 1853 года) и Н.А. Добролюбов (с 1857). Два ярых революционера, для которых критика была в первую очередь удобной формой для распространения своих политических идей.

Министр народного просвещения писал в 1861 году:

«Что касается «Современника», то статьи его по-прежнему в религиозном отношении лишены всякого христианского значения, в законодательном – противоположны настоящему устройству, в философском – полны грубого материализма, в политическом – одобряют революции, отвергают даже умеренный либерализм, в социальном – представляют презрение к высшим классам общества, странную идеализацию женщины и крайнюю привязанность к низшему классу народа».

О Чернышевском можно здесь не рассказывать. О Добролюбове, наоборот, другого шанса рассказать не будет. Он старший сын священника; родители его умерли от холеры, младших детей разобрала родня, а Николай, старший, учился в семинарии, после нее, однако, по стопам отца не пошел, поступил в Педагогический институт. Он рад был бы в пойти в университет, но туда надо было сдавать «живые» европейские языки, а в семинарии учили только «мертвым». Смерть родителей поколебала его веру, хотя назвать его совсем атеистом нет оснований. Чернышевский тоже сын священника, но он, хоть тоже выбрал светскую стезю, до конца жизни считал себя христианином. Чернышевский окончил Петербургский университет с разрешения отца и в семинарии пользовался его поддержкой (почти на домашнем обучении был), Добролюбову не помогал никто, и он еще там загубил свое здоровье. Добролюбов умер в 25 лет, хотя мучительно хотел жить. Судя по воспоминаниям Панаевой, которая за ним ухаживала, как сиделка, отказали почки, не выдержав хронического воспаления. У Добролюбова тяжелый стиль семинариста, но все же здравый взгляд филолога.

Либеральный критик А.В. Дружинин называл их обоих «приятели Тургенева, более или менее подлежащие каторжной работе» (Чернышевский на каторгу и попал). Сам Тургенев как-то в досаде сказал, что, мол, Чернышевский – змея, Добролюбов – очковая змея. Из-за конфликта с этими критиками в 1859 году Тургенев, а вслед за ним другие писатели покинули «Современник». И все их шедевры, которые мы будем изучать, вышли в другом журнале. Виной тому была статья Добролюбова «Когда же придет настоящий день?» по поводу романа Тургенева «Накануне». Главный герой – болгарин Инсаров – имел в жизни ясную и героическую цель: освободить свою родину от турок. Этим он выгодно отличался от русских юношей того же возраста, и героиня романа («тургеневская девушка» Елена Стахова), конечно, предпочла его другим и вместе с ним повезла партию оружия, а когда он в дороге умер от чахотки, в Россию не вернулась – поехала воевать за свободу. Добролюбов написал, что пора бы и среди русской молодежи появиться героям, которые (с оружием в руках – не сказано, но подразумевается) освободят свою страну от «внутренних турок». Тургенев прочитал статью и взмолился, чтобы ее убрали из номера. Его однажды уже ссылали на год (в родное Спасское-Лутовиново, но все же), а гнить в казематах он не хотел. К тому же безвинно: он-то ничего подобного не имел в виду. Некрасов отказался снять статью: выбрал Добролюбова и Чернышевского. Литература ушла, причем Тургенев громко поскандалил. А политика осталась.

Один пример того, как «Современник» доводил до читателей свою позицию, пользуясь «эзоповым языком». После манифеста об освобождении крестьян вся пресса ликовала. «Отечественные записки» встретили реформу так:

«Свершилось! Обе половины, оба брата соединяются после долгой трехвековой разлуки… Не глядите же, братья, с удивлением один на другого, не измеряйте друг друга недоверчивыми глазами; скорее подавайте друг другу руки, обнимитесь по-братски и ступайте одною дорогою».

В третьем номере «Современника» за 1861 год в отделе «внутреннее обозрение» (это Чернышевский) в то же время читаем:

«Вы, читатель, вероятно, ожидаете, что я поведу с вами речь о том, о чем трезвонят, поют, говорят теперь все журналы, журнальцы и газеты, то есть о даровании крестьянам свободы. Напрасно. Вы ошибетесь в ваших ожиданиях. Мне даже обидно, что вы так обо мне думаете». (А почему – догадайтесь сами).

Да еще в «фельетонном отделе» небольшие заметки о полезных новинках: освобождении крестьян и открытии на Фонтанке «прачешного общественного заведения».

Зато перевод из Лонгфелло «Песня о неграх», статья о китайских кули в Северной Америке и другие намеки на то, что дарованной свободы мало – надо свободу брать «своей мозолистой рукой».

Прием в «Современнике» понравился, и в сентябре его повторили «на бис»: опубликовали перечень «узаконений, вышедших в первой половине нынешнего года, от которых ожидаются радикальные, или весьма важные, или, по крайней мере, довольно значительные перемены в жизни» – 9 штук:

(1) Об увольнении в отставку медиков, фармацевтов и ветеринаров, достигших преклонных лет,

(3) Об учреждении в г. Зубцове пожарной команды из местных граждан;

(6) Высочайший манифест о даровании крепостным людям прав состояния свободных сельских обывателей;

(7) О дозволении ввоза кантонского чаю в Империю и Царство Польское.

Несправедливо, но для публики понятно и даже лестно. Для начальства тоже понятно, хотя формально придраться нелегко. Однако нашли все-таки повод – приостановили издание журнала на 8 месяцев в 1862 году. Добролюбов умер в 1861-м, а Чернышевского как раз в бурном 1862-м арестовали, посадили в Петропавловскую крепость, где он на досуге написал свой роман «Что делать?», который так буквально – как руководство к действию – и приняли следующие поколения революционеров. И Некрасов, едва не потеряв навеки единственный экземпляр рукописи, напечатал его в возобновленном журнале в 1863 году. Почему разрешили – разговор другой, потом, не здесь. С «Что делать?» как-то обошлось, но в 1866 году журнал закрыли окончательно. Закон такой тогда приняли: пусть редакторы печатают что хотят, хоть совсем без цензуры. Но если раз перейдут границу дозволенного – журнал на время «арестуют», а при повторном нарушении порядка – закроют насовсем. Из более мягких мер – бывало, что редакторов сажали на гауптвахту… впрочем, тонкостей этих мер не знаю.

Некрасов не хотел оставаться без журнала. С 1868 года он издает «Отечественные записки». Журнал тоже имеет благородное происхождение: в нем печатался когда-то Лермонтов, но для Некрасова, наверно, важнее, что там сотрудничал Белинский (учитель и в литературе, и в политике; о нем Некрасов всегда вспоминал благоговейно, в самом высоком слоге). Тогда журнал издавал А.А. Краевский. Без Белинского издание потеряло популярность, и Некрасов взял его в аренду. На сей раз Панаев в деле не участвовал; соредактором Некрасова стал Салтыков-Щедрин, который попытался было поработать вице-губернатором (после ссылки), но не вынес административного абсурда. Для С.-Щ. журнал стал таким же любимым детищем, как и для Некрасова; С.-Щ. вел его и после смерти соредактора, до 1884 года, когда, на очередном витке истории, журнал закрыли за левый радикализм. Некрасов участвовал в его издании меньше: долго болел, потерял двух любимых сотрудников, и времена переменились…

«Русское слово», 1859-1866. Этот журнал стал левым при редакторе Благосветлове (с 1860), и в нем сотрудничал Д.И.Писарев (как ведущий критик) и поэт-сатирик Минаев. Писарев в литературных вопросов оказался «левее» самого «Современника». Он хорошо писал о Базарове (горячо и разумно, вдохновляясь симпатией к этому типу), зато хлестко и глупо бранил Пушкина с его Онегиным (очень в базаровском духе). Молодежи нравилось и отрицание (в духе времени), и его примитивность.

Можно еще упомянуть про сатирические листки: «Искру» с Курочкиным и «Свисток» с Добролюбовым. Нет времени, да и охоты приводить примеры этих сатир. Поверят дети на слово, что юмор у Курочкина поверхностен, а у Добролюбова – тяжеловесен и совсем не остроумен?

Теперь про либеральный ЦЕНТР. Здесь есть два очень основательных издания и несколько, сыгравших недолгую роль, зато ярко.

«Русский вестник» 1856 – 1908, ред. М.Н. Катков. Так вышло, что к Каткову от Некрасова сбежала вся русская литература. И все лучшие книги напечатал он. И «Отцов и детей», и «Войну и мир», и «Преступление и наказание»… Хотя все писатели потом бранили Каткова по личным и идейным поводам, но все равно печатались у него. Журнал этот, как и его издатель, со временем сдвигался все правее и правее. Именно Катков )с министром народного просвещения) придумал, что «реальные» гимназии (с физикой, химией и биологией) опасны для благонадежности, а потому гимназии (ступень к университету) должны быть строго классическими, с огромными часами на латынь и греческий (в ущерб даже русской словесности). А реальные (изначально это был просто второй вид гимназий) превратились в училища. Специалисты, конечно, нужны, но идеи опасны…

«Вестник Европы», 1866 – 1918, ред. М.М. Стасюлевич (профессор). Об этом одно удовольствие рассказывать. Гениальный журнал. Начать с того, что в середине 19 века количество людей читающих стало резко расти – благодаря освистанным слева реформам, разумеется. И росло неуклонно – благодаря земским училищам – до самой революции. (Очень наглядная статистика: у знаменитой вездесущей «Нивы» – самого читаемого издания начала 20 века – тираж был не 7 тыс., а 200 тыс. экземпляров). Однако новые читатели, конечно, не могли знакомиться с мировой литературой в оригинале, как читатели начала 19 века (горсточка самых образованных дворян). Значит, надо вовремя отслеживать появление на Западе всякой новой и интересной книги и оперативно и качественно ее переводить, чтобы русские читатели с ней тоже познакомились. Стасюлевич договорился с лучшими издателями в разных странах (тут ведь вопрос авторских прав), набрал переводчиков, и книги выходили у нас с отставанием в 1,5 – 2 года. Потом примерно то же делала «Иностранная литература» – но далеко не с той свободой и объективностью в отборе материала.

«Москвитянин», 1841 – 56, ред. М. Погодин. Изначально ничего политического в этом журнале не было, может быть, кроме явного славянофильского оттенка, но в 1849 году там завелась «молодая редакция». Активней всех в ней был, по-видимому, А.Н. Островский; ведущим критиком стал Аполлон Григорьев. Его систему взглядов называют «органической критикой» (без предвзятых концепций, как душа просит) и «почвенничеством», в чем он сближается с другим журналом (двумя), где эта концепция была вполне осмысленной (и о них дальше). Погодину, кстати сказать, не нравилась излишняя политическая горячность «молодой редакции». Самому ему издавать журнал было уже неинтересно (а может, и лень), но он боялся неприятностей, несколько раз с молодежью поскандалил, и те потихоньку от журнала отошли. В главных битвах вокруг реформ он уже не участвовал.

«Время», 1861 – 1863. Оба журнала издавали братья Достоевские – М.М. и Ф.М.

«Эпоха», 1864 – 1865. Вот здесь было настоящее «почвенничество» (слово здесь и запишем). Краткая справка: Достоевский в юности вошел в очень левый и радикальный кружок Петрашевского, за что едва избежал смертной казни и попал на каторгу (подробности – в свое время). И вот на каторге он увидел воочию, какая страшная пропасть отделяет «образованное общество» от народной России. Он-то мнил, что он для народа герой (социалист, об «общем счастье» думал, за то и пострадал), а народ всех таких дворян-интеллигентов считал врагами, «железными клювами» (эксплуататорами и т.п.). Вот Достоевский и кричал об этой правде: надо снова стать одним народом, надо вернуться к народной почве. А. Григорьев и здесь сотрудничал. Журналы хоть и были либеральные, однако «Время» сподобилось запрета. А в 1865 году М.М. умер, оставив на попечении брата журнал с долгами и семью без средств к существованию. Тут стало не до журналистики.

У этих либеральных журналов были свои политические оттенки, заключавшиеся в мере свободы, которую они считали нужной для России (напомним: одним больше нравилась демократия, других устроила бы конституционная монархия), но здесь никто не жаждал революционных потрясений. Но о политике уже довольно.

В журналах шла литературная полемика и – шире – споры об искусстве и его роли в жизни.

Левые, как мы помним, главным критерием всякого блага считали практическую пользу. И писатели имели право на признание, если служили общественному благу – главным образом тем, что обличали несправедливость, произвол властей или распространяли «правильные» (левые) идеи. Такое направление в литературе они назвали «гоголевским» (Гоголь ведь много обличал и критиковал; к тому же занимался прозой жизни) и противопоставили его «пушкинскому» – предыдущему, посвященному служению красоте, то есть «чистому искусству». Усугубляло дело то, что предыдущий период был главным образом поэтическим, а с Гоголем на первые позиции вышла проза. А еще больше – то, что пушкинский период был дворянским, и главный герой его был дворянин, оторванный от прозаических жизненных забот. А новое направление поддерживали разночинцы. И того, что Пушкин сам сумел уйти от романтизма очень рано и стал поэтом действительности, когда другим это и в голову не приходило (за что его в 30-е годы перестали понимать), левые спорщики не знали и знать не хотели. Из всего пушкинского наследия они усвоили стихотворение «Поэт и толпа», вернее, заметили строки: «Не для житейского волненья, не для корысти, не для битв, – Мы рождены для вдохновенья, для звуков сладких и молитв» – и страшно обиделись. Мало ли что поэт служит какому-то вдохновенью! Он должен служить обществу, а не музам, как любой честный гражданин. «Поэтом можешь ты не быть, А гражданином быть обязан». Но по сравнению с другими спорами это частный вопрос – хотя для литературы, безусловно важный. Мы пока запишем термины «чистое искусство», «пушкинское направление», «гоголевское направление», на том и успокоимся. Добавлять еще имена П.В. Анненкова и А.В. Дружинина, вступившихся за Пушкина, как-то не хочется.

Таким образом, мы наконец насытились контекстом, и нам должно хватить его на год. Теперь можно, напомнив, что далее следует Гончаров с «Обломовым», которого не прочитать нельзя (начнем с проверки текста), задать выучить весь фактический материал, собравшийся за эти уроки. Будет письменный зачет.

Про «Обломова» можно было напоминать в начале каждого урока, но пока дать еще чуть-чуть времени на раскачку и дочитывание. На всякие страдания, что это скучно, я обычно соглашаюсь. Говорю, что мне в этой книге нравится последняя часть – про бесславную жизнь Обломова у вдовы Пшеницыной.Прочитать на пробу какой-нибудь аппетитный отрывок. И что можно на этой книге попробовать освоить технику быстрого чтения: ставить перед собой будильник и задачу прочитать за час 100 страниц. Что в их возрасте серьезные книги положено читать со скоростью 50 – 60 страниц в час, легкие – 100, и только научную литературу можно читать медленнее. И пусть себя проверят. Что нам в этой книге важны в первую очередь герои: пусть уяснят, что представляют собой Обломов, Захар, Штольц, Ольга, Пшеницына,– и для начала с нас довольно. Можно, конечно, дать доклад(ы) по биографии Гончарова, но, боюсь, пока ничего хорошего не сделают, только время потеряем.

 

Урок 5. Зачет. И.А. Гончаров (биографический очерк).

 

Зачет письменный, по вариантам, очень простой (и легкий).

 

1 вариант 2 вариант

 

Годы царствования Николая I За что Чаадаева объявили сумасшедшим?

 

Славянофилы Западники

Задание общее: перечислить имена и об одном (на выбор) написать подробнее

 

«Левые» журналы Либеральные журналы

Названия и все, что вспомнят

 

Кто такие разночинцы? Почему Гоголя противопоставили Пушкину?

 

Что такое «почвенничество»? Что такое «чистое искусство»?

 

В каком журнале сотрудничал

А.Н. Островский? Ф.М. Достоевский?

 

Можно спросить и меньше. Времени на это уйдет минут 20. Далее – Гончаров.